Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Они были как тетерева на току. Каждый пел о своём, но иногда, в унисон.
− Убить её — и то не могу, − качал головой Авессалом, барабаня по столу пальцами. — Ни любви, ни ревности… Одна стерильность душевная… Старость?
− Сегодня только за деньги убивают, − выстукивал бармен на стойке военный марш. — И живут как запрограммированные, а умирают, будто шнур из розетки выдернули. А старость мы давно проехали. Мы давно умерли, я и стены обил пластиком, и лампы бактерицидные — как в морге…
− Я смотрю на дочек — мечутся, как белки по клетке. Чего-то ищут, а чего не знают? Так и не ищут! — гнул своё Авессалом. — А разговоры? Хи-хи, да ха-ха. У обезьян слов больше! А попробуй скажи — ты старый, тебя бросили, вот и злишься! А все эти декорированные авто? Мягкая мебель, галстук в горошек, разговоры о кухне…
− Раньше говорили на кухнях, а теперь о кухне, − вставил бармен.
− Фильмы смотрят — завидуют: как же там живут! Ездят за моря. А там — такие же!
− Иногда мне кажется, что рай — это прошлое, а каждый новый день из него выгоняет… − бармен поднял стеклянную банку. — Раньше такие пустые хранили, а теперь выбрасывают. Зачем? В доме теперь всё есть. Кроме нас.
И вертя банку, уставился грустными влажными глазами.
Авессалому стало легче, он расплатился, включив разговор в счёт. «А душевная беседа дороже стоит!» − вдруг заорал бармен. Авессалом вздрогнул. За окном плакала осень, обхватив голову руками, он сидел за столом и смотрел на фото дочерей.
Свояченица Авессалома осталась незамужней, бездетной, рано облысев от венерической болезни, она носила короткий напудренный парик, как актрисы старых времён, и, раскладывая карты, поглядывала в окно, вспоминая, как стояла с сестрой на углу. А когда прошлое подступало совсем близко, обнажала щербатые зубы, растянув губы в подобие улыбки. Она даже не состарилась, а просто засохла в своей одинокой квартире, из которой не выходила, как цветок, забытый на подоконнике, с тоской глядящий на дождь. Иногда её навещали племянницы, обвив её руками, как плющ, просили погадать, она долго отнекивалась, а, раскинув колоду, врала, потому что червовый валет, лёгший между двумя дамами, сулил им одного суженого на двоих. «Тётя, милая, всё в точности сбылось!» − едва не стаскивая с неё парик, бросилась на шею Лиза, став женой Якова Кац. В доме тогда обнаружились кражи, и Лиза по просьбе домоуправа собирала подписи, чтобы вместо консьержек нанять ночных сторожей. «Подпишите!» − позвонив в очередную дверь, сунула она молодому человеку испещрённый фамилиями лист, к которому пальцем прижимала ручку. На Якова Кац смотрели огромные смеющиеся глаза. Он был застенчив, ещё не знал женщин, и Лиза с её русыми, вьющимися волосами и большим чувственным ртом, глядевшим на лице третьим глазом, произвела на него неотразимое впечатление. Не зная, куда деть руки, ставшие вдруг деревянными, Яков Кац вместо того, чтобы взять протянутую ручку, положил их девушке на плечи и неловко её обнял. Лиза сочла это предложением. Саша Чирина едва скрывала своё раздражение и со свадьбы, которую сыграли на скорую руку, быстро ушла, сославшись на недомогание. «Бог с ней, − громко шепнула невеста на ухо Якову так, чтобы услышала свекровь. — Я же буду спать с тобой!» Лизу переполняло счастье, делавшее неосторожной, и она не думала, что не за горами тот час, когда свекровь отыграется за эти слова.
Первое время Яков Кац был в браке счастлив, насколько это возможно для неспособных к любви, но Саша Чирина, словно забыв свои отношения с матерью Савелия Тяхта, разлучившей их навек, отчаянно ревновала приёмного сына, придираясь к невестке, которую чернила при каждом случае. Лиза платила ей той же монетой, наговаривая на неё небылицы в надежде, что ночная кукушка дневную перекукует.
− Может, нам стоит разъехаться… − сделал раз робкую попытку Яков, жуя слова вместе с резинкой.
− В смысле? — вскинула бровь Саша Чирина.
− Ну, давай разменяем квартиру, − виновато продолжил Яков, словно выносил несправедливый приговор.
Как опытная актриса, Саша Чирина выдержала паузу, смерив его взглядом, от которого он, выплюнув резинку, поперхнулся. А потом взорвалась:
− Ах, вам не терпится! Подождите, недолго осталось, скоро всё вам достанется!
В её голосе было всё: обида, жалость к себе, удивление на сыновнюю неблагодарность, и это всё прикрывало холодный расчёт и чудовищный эгоизм. Закрывшись ладонями, она зарыдала, мелко сотрясая плечами.
− Ну, что ты, что ты… − успокаивал её Яков, проклиная себя за то, что завёл разговор.
Он представил Лизу, жадно припавшую к двери, своего ребёнка, впитывавшего вместе с молоком ненависть к отцу, и ему сделалась не по себе. Яков разрывался, как паром между берегами реки, Александра Мартемьяновна, давно изучив его тонкие струны, легко играла на них, задевая то одну, то другую — от жалости и сострадания до ревности и страха, − и долго так продолжаться не могло.
«Волчица! — скрипела зубами Лиза, собирая вещи. — Ах, какая же она волчица!»
«Не смей оскорблять мою мать!» − крикнул Яков на захлопнувшуюся дверь. И пройдёт много лет, прежде чем, проживающий за океаном, Яков Кац вспомнит тот серый, ненастный день, когда, прильнув к окну, видел выходившую из подъезда съёжившуюся женскую фигуру, державшую за руку ребёнка, прижимавшего другой рукой плюшевую игрушку, ребёнка, которого он, отводя взгляд, будет с тех пор встречать лишь во дворе, испытывая к нему всё то же странное чувство брезгливости, будто к насекомому, вызывающему единственное желание его раздавить, которое впервые охватило его в роддоме при виде сморщенного зелёного тельца, и, находясь за тысячи вёрст от дома, он опять увидит, словно заново пережив, тот отутюженный годами день, когда электричество в его комнате едва разгоняло плывшие с улицы сумерки, а мир казался серой кошкой, шмыгнувшей в подворотню, и у него навернутся слёзы.
После развода Лиза уже не приходила к своей одинокой, постаревшей тётке, раскидывавшей на удачу карты, она научилась сама гадать на кофейной гуще, сидя у окна с непотухающей сигаретой. Лиза выскочила за Якова Кац, когда он носил пышную шевелюру, а её сестра Лида стала с ним жить, когда он уже полысел и разговаривал с зеркалом. В молодости Лида боялась остаться старой девой, а когда все сроки вышли, махнула на себя рукой и, скрывшись под ситцевый платок, зачастила к батюшке Никодиму, тогда ещё не впавшему в слабоумие. Глядя на тёмные лики угодников, она отмаливала грехи матери, за которые, как считала, расплачивалась своим одиночеством, и в глазах у неё светилось блаженное смирение. Лида прощала матери, с которой ушла после её развода с Авессаломом, бесконечных любовников, рыдала вместе с ней на кухне, когда она, возвращаясь, твердила, уткнувшись в плечо: «Мерзавец, он меня бросил!», ей было безумно жалко эту седую женщину с синяками под глазами, она радовалась, что прожила тихо и незаметно, будто отдав матери свою жизнь с её страстями и разочарованиями. Но в глубине души её грызла тоска, она завидовала сестре, обзаведшейся ребёнком, вкусившей хотя бы короткого семейного счастья. И эти безысходность и отчаяние, смешанные с девичьим любопытством, которое с возрастом только усилилось, погнали её в дом Якова Кац, предложившего ей скрасить его одиночество. Но душа с годами высыхает, черствея, как хлеб, и, когда партнеры уже закоснели в своих привычках, можно заключить лишь союз, чётко разделив территорию — где будут стоять тапочки, кто будет готовить завтрак по чётным дням, а кто по нечётным, и какие передачи смотреть по телевизору — союз, при первом же нарушении его соглашений дающий трещину, которую невозможно заклеить. Особенно если вмешивается третья сила. А с Яковом по-прежнему жила его приёмная мать. Вернее, он жил у приёмной матери.
С годами каждый вьёт себе кокон из накопившихся обид, унижений и бессильной ярости, замазывая его стенки равнодушием и предательством, замуровывает себя внутри одиночества. И Авессалом не явил собой исключения, выстроив защиту, которую было не пробить ни любви, ни смерти. Он отгородился от мира сухо поджатыми губами, раздражённым щёлканьем пальцев, напоминавшим перестукиванье кастаньет, ввалившимися щеками, которые всё время, пока он сидел за столом, подпирали худые кулаки, укрылся за своими трухлявыми костями, нывшими с приближением холодов, и молчанием бумажного тигра, казавшегося ему грозным. Но за этими стеклянными стенами оставался посмешищем. Время, выдавливая дни, как из тюбика, не сообщало, сколько ещё осталось; после того как квартира опустела, Авессалом спрятал в шкаф костюм, в котором венчался, повернул к стене фото дочерей и, мучаясь бессонницей, смотрел, как электрические искры громыхавших на рассвете трамваев, точно всполохи зари, освещали грозно синевшее небо. Прижавшись через кулак к холодному, запотевшему от его дыхания стеклу, он усилено размышлял, не замечая, что думает ни о чём, стараясь сосредоточиться на мыслях, которыми заслонялся от себя. Старея от одиночества быстрее, чем от прожитых лет, Авессалом теперь подслеповато щурился, пришивая пуговицы, продевал нитку в иголку, как это делают мужчины, а не наоборот, как женщины, нанизывающие на неё игольное ушко, помешивая на плите кипяток в кастрюле, забывал высыпать сухой суп, а когда вода выкипала, механически скрёб ложкой дно, вспоминая отца, всё чаще разговаривал с собой и жил по численнику. Каждый брак снаружи ужаснее, чем изнутри. Как город после бомбёжки, он кажется пустым и мёртвым, но под развалинами ещё теплится жизнь, там ползают калеки, которые прилаживают увечья к костылям, пытаясь выдать протезы за живую плоть. И Авессалом надеялся, что всё поправится, что жена вернётся, обдавая свежестью, как в первые годы, когда он сватался к ней вместе со своим отцом. А когда она уехала, и дни, как солдаты в строю, опять встали по местам, ему будто нож под ребро сунули. Ему было странно, что он не умирает, а продолжает звенеть блюдцем, считать годы под кукушку в часах и топтать землю с вынутым сердцем.
- Ящер страсти из бухты грусти - Кристофер Мур - Современная проза
- Мамин сибиряк - Михаил Чулаки - Современная проза
- Кнут - Леонид Зорин - Современная проза