Голоса. О, о, о!
Гражданин в красном колпаке. Правительство передало Дантону, как министру юстиции, на хранение бриллианты проклятой австриячки. Я спрашиваю: где эти сокровища?
Гражданин в черной шапочке. Бриллианты австриячки вывезены в Испанию, золото продано англичанам. Дантон богат. Дантон по шею в золоте.
Голоса. О, о, о!
Гражданин в красном колпаке. А вы знаете, граждане, как живет Робеспьер, истинный друг народа? За пять лет он не сшил себе нового сюртука. У него две рубашки – все в заплатах. Я сам видел, как одна гражданка подарила ему носовой платок. Робеспьер с негодованием швырнул носовой платок в лицо глупой женщине. Он сказал: «Я не желаю предаваться излишествам, покуда у французского народа нет хлеба, чтобы утолить голод». И такого человека Дантон хотел очернить и бросить под нож гильотины.
Гражданин в черной шапочке. Да здравствует Робеспьер! Голоса:
– Да здравствует Робеспьер!
– Да здравствует Неподкупный!
– Да здравствует друг народа!
Гражданин в красном колпаке. Смерть Дантону!
Голоса:
– Долой Дантона!
– Смерть, смерть Дантону!
Занавес
Картина одиннадцатая
Тюрьма, сводчатое помещение. В глубине окно. На койках лежат Дантон, Камилл, Лакруа, Филиппо и Геро. Посредине – стол с остатками еды. Входит сторож с фонарем.
Сторож. Иные перед смертью много едят и пьют, а иные ничего не едят и не пьют, а иные едят и пьют без всякого удовольствия, вспомнят, что наутро голова будет валяться в корзине, – и их тошнит, и в желудке останавливается пищеварение. (Смотрит в бутылки, в тарелки.) Эти все съели, все вино выпили. Нет, ведь, чертовы дети, сторожу оставить. Не все ли равно: натощак тебе голову отрубят, или ты набил живот свининой. (Освещает фонарем койки, считает пальцем.) Раз, два, три, четыре, пять.
Геро (поднимает голову). Кто это?
Сторож. Может быть, еще спрятали где-нибудь бутылку-то?
Геро. Это ты, Диоген. Ищи, голубчик, ищи.
Сторож. А куда спрятали-то?
Геро. Далеко спрятано и глубоко, а завтра запрячут навсегда.
Сторож. Ты про что это говоришь?
Геро. Про человека, Диоген, про человека.
Сторож. Глотка собачья, а я говорю про бутылку.
Геро. Мы выпили все вино до последней капли и уходим с пиршества с такой легкой головой, будто ее и нет на плечах.
Сторож. Ну, ладно, спите, чертовы дети.
Вдалеке звонят часы.
Три часа, скоро за вами придут. (Уходит, замкнув за собою дверь.)
Лакруа. Я весь съеден.
Геро. Ты не спал?
Лакруа. Здесь необыкновенное количество насекомых. Невыносимо!
Геро. С завтрашнего дня нас будут кушать насекомые другой породы.
Лакруа. Черви? Да.
В окне показывается луна, тюрьма озаряется ее светом.
Геро. Мы взошли на палубу таинственного корабля. Паруса уже распущены. Мы полетим по этим голубым волнам. Родная земля задернется туманом и уйдет навсегда. Это неизбежно и очень грустно, но что ж поделаешь. Мы все лишь на короткое время посещаем нашу прекрасную планету.
Лакруа. Я боюсь не смерти, но боли. Говорят, эта сотая секунды, когда нож гильотины перерезывает шею, – исступленно мучительна и долга, как вечность. Какое было бы счастье – достать яду.
Филиппо. Молчите, я хочу спать.
Геро. Когда я был маленьким, я часто видел сон: плыву в фантастическом корабле по лунному свету.
Филиппо. Если бы можно было избавиться от насекомых!
Лакруа. Это ужасно!
Филиппо. Республика – это просто мясная лавка! Нас устраняют, – превосходно! Но кто останется? Народ без вождей, страна без головы, – одно брюхо. Ради бога, хотя бы намек на здравый смысл в нашей казни. Мучительна бесцельность. Разве только одно, что Робеспьер протянет еще лишних два-три месяца, но и он попадет под нож. Весь цвет страны, весь гений народа срезан. Торжествуйте, лавочники!.. Торжествуйте, мещане!..
Лакруа. Замолчи, не все ли тебе равно теперь, – поздно, поздно.
Геро. Одно хорошо. Там мы будем молчать. Это меня примиряет со смертью. Тихо и прилично. Лакруа, не тащи с меня одеяло. Откуда-то страшно дует. Я бы не хотел, чтобы к утру распух нос. Камилл слезает с койки и идет к окну и на подоконнике пишет письмо.
Филиппо. Пять лет мы летим по стеклянной плоскости в бездну. Ни секунды остановки. Какое ничтожество, какое возомнившее о себе ничтожество человек!
Лакруа. Приближаются палачи, бросаются на тебя, как на зверя… «Правосудие совершено!» Это ужасно.
Дантон. Они посмеют отрубить мне голову! Невероятно! (Встает с койки и ходит из угла в угол.) Лакруа, ты можешь понять это во всю силу разума?
Лакруа. Мне тошно. Я слишком много съел, пища стоит комом в желудке.
Геро. Жонглеры, цирковые акробаты, жокеи никогда не едят много перед выступлением. Плотный желудок тянет к земле и мешает делать чистые сальто-мортале.
Филиппо. Сальто-мортале! Сначала нужно научиться ходить по земле, а Франция сразу начала прыжки смерти.
Дантон. Я перестану быть! Завтра во Франции не будет Дантона! Но ведь никто из них не понимает, как нужно управлять страной. Какое ликование подымется в Англии: французы сошли с ума! (Берется за дверную решетку и потрясает ее.) Французы сошли с ума! Эй, французы! Революция сошла с ума!
Голос из соседней камеры. Не мешайте мне спать.
Геро (вскакивает с койки). Дантон, подожди. Кто там говорит за стеной? Что?
Голос за стеной. Не мешайте мне спать.
Геро. Это он! Это голос Андре Шенье![42]
Филиппо. Быть этого не может! Андре Шенье брошен в тюрьму?
Дантон. Робеспьер давно уже внес его в проскрипционный список. Его арестовали на прошлой неделе, ночью, около отеля Буленвилье. Они арестовали бы Вольтера и Руссо. Казнить обыкновенных людей – старо и скучно. Вали их в известковую яму хоть десятками, а вот поднять над эшафотом голову национального гения, – о, такую роскошь может позволить себе не каждый народ. Завтра, завтра – веселый день для парижан. Подумайте, какой обмен впечатлениями за рюмкой аперитива. А вы видели, как Дантон всходил на эшафот? Великолепная фигура! Как он откинул гриву и оглядел площадь, брезгливо поморщился и лег, и – хрясть! отскочил мячик от плеч.
Геро. В особенности будут довольны женщины. Завтра ночью они увидят тебя во сне. Завтра ночью сто тысяч молоденьких парижанок изменят мужьям с твоею тенью. В одну ночь сто тысяч любовниц, – недурно, Дантон! (Щелкает пальцами.)
Лакруа. Тише… Стойте…
Бьют часы.
Филиппо. Половина четвертого.
Дантон. Я выхожу из тележки на эшафот. Впереди два столба, между ними доска с круглой дырой, в эту дыру я должен просунуть голову. Тридцать пять лет я жил, любил, наслаждался, потрясал мир. Я поднялся выше всех – только для того, чтобы последним усилием просунуть голову в эту дыру, не шире моей шеи. Ворота из жизни в небытие! Стоило устраивать революцию. Стоило создавать человека, стоило создавать эту дурацкую землю!
Геро. Я высчитал. Из моего тела получится все же горсточка чернозема, на ней вырастет артишок.
Камилл (у окна). Люсиль, Люсиль, дорогая моя Люсиль. (Склоняется головой на лист письма и плачет.)
Геро. Ну, дело дошло до слез. (Вытаскивает из-под подушки книгу, раскрывает ее и углубляется в чтение.)
Дантон (тихо). Мерзавцы, мерзавцы!
Лакруа. Если бы знать, что там, за смертью?
Филиппо. Дурной сон, бред, сумасшествие!
Дантон. Что там, за смертью? Плевать. Во всяком случае, я хорошо воспользовался жизнью. Наделал много шуму на земле, выпил много вина. Да, может быть, это мудро, что я ухожу вовремя. (Подходит к Камиллу.) Не нужно плакать. Ты пишешь Люси? А я в эти дни ни разу не вспомнил о моей жене. Бедняжка, она беременна. Не плачь, прочти мне.
Камилл (читает). «Благодетельный сон сократил мои мучения. Небо сжалилось надо мной. Я видел тебя во сне, Люси. Я целовал твои руки, твои губы, твое заплаканное лицо. Я проснулся со стоном, и вот снова в тюрьме. В окошко светит холодная луна. Боже, какой там холод! Какой холод! Люсиль, Люсиль, где ты?» (Зарыдал.)
Дантон. Ну, ну.
Камилл. «Умоляю тебя, – если ты увидишь завтра, как меня повезут, молчи, не разорви мне сердце, не кричи, стисни зубы. Ты должна жить ради нашего ребенка. Говори ему обо мне. Говори, что я хотел великого счастья. Я хотел такой республики, которую обожал бы весь мир. Я умираю, Люси. Я верю, что есть бог. За мою любовь, за мои страдания господь простит меня. Я верю, там я увижусь с тобою, Люси. Прощай, моя жизнь, моя радость, мое божество. Прощай, Люсиль, моя Люсиль, моя дорогая Люсиль. Я чувствую, как убегает берег жизни, но мои связанные руки еще обнимают тебя, и моя отделенная от туловища голова не отводит от тебя потухших глаз, Люси».