Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Глава первая
В иные времена купчиха Ольга Николаевна Жмухина поставила под Сибриной Горой водокачку; водокачку зовут кратко – Ольга Николаевна. Воды Ольга Николаевна уже не подает, но гудит по-прежнему, в восемь, s два, в четыре, – гудит под Сибриной Горой, – а на другом конце города чиновник Иван Петрович Бекеш, просыпаясь утрами под гуд Ольги Николаевны, в полусне, чует ту прекрасную необыкновенную грусть-боль, которая уже одна говорит, как прекрасна человеческая жизнь, как прекрасны человеческие весны. Иван Петрович был однажды – два дня – на Волге, и ему кажется, что Ольга Николаевна гудит, как «Кавказ и Меркурий», – кто не знает, как сладчайшая грусть щемит веснами Волгу и как алой холодной весенней зарей хочется тогда обнять мир? Иван Петрович пьет морковный чай и идет на службу в финансовый свой отдел. Жизнь Ивана Петровича скудна.
Ольга Николаевна расположилась под Сибриной Горой. На Сибриной Горе, за валом, около кремлевских ворот, помещается клуб, – раньше был общественный, теперь коммунистический. В два гудит Ольга Николаевна, и в два приходит позавтракать доктор Андрей Андреевич Веральский. Раньше перед его приходом буфетчик говорил мальчику: «мальчик, освежи» – и мальчик освежал языком своим икорные бутерброды, прежде чем подать их доктору с лафитником водки. Теперь подают доктору пустой лафитник, и доктор уже сам наполняет его из жилетного кармана, из соответствующего пузырька. Но по-прежнему после завтрака доктор кричит через форточку и через улицу себе во двор:
– Илья, подавай! – и едет по пациентам, подпирая желудок своею тростью.
Рождество.
Прошел кто-то, некий сноб, и распорядился, чтобы все люди чувствовали торжество, прятали свою нищету, отказались на неделю от мелочей и мыслей, чтобы острее чувствовать – заштопанные – и нищету, и убожество, и тоску, и обыденщину. Впрочем, радость человеческая – всегда радость и всегда благословенна. Рождество.
В четыре, ради Рождества, Ольга Николаевна не гудит. Подлинная же Ольга Николаевна, купчиха Жмухина, умерла два Рождества назад, в испуге, когда реквизировали у нее копченых гусей и меха. – На стенах в клубе висят рукописные афиши. Буфетчик знает, что оркестр кавалерийского дивизиона в сочельник играет у военкома на балу, на рождении его жены, первый и четвертый дни – в клубе, – что под старое новогодье военспецы дивизиона устраивают загородную поездку. В сочельник все ходили к Иоанну Богослову, смотреть нового церковного старосту – командира дивизиона товарища Танатара; товарищ Танатар, красавец-кабардинец, в кожаной куртке и в сапогах со шпорами, продавал свечи и ходил с тарелкой. Люди режут кур, меняют рубашки на масло, без сахара на сахарной свекле пекут сладкие пироги, – и за неделю до праздников опустели аптеки.
И мороз, и метель.
В каменном доме Веральского, глухом, как ларь, на Сибриной Горе, жить можно в двух комнатах, ибо в остальных мороз и иней. И первый день, первую ночь Ольга слушала, как идет мороз: мороз подлинно шел, треща и звеня морозными алмазами, ночь была синей и колкой, как стекло, и луна казалась заброшенной случайно. Ольга в шубе, – как всегда в шубе, – стояла у форточки и слушала: шел мороз, треща то там, то тут, то в пустой гостиной, и шаги прохожих скрипели на много переулков. А утро пришло – восковое, воздух в морозном солнце был желтым, как воск, – желтым, как воск, было солнце, – как лицо мертвеца. Термометр упал до тридцати двух – Илья говорит, что с воздуха падают птицы. И утром промчал в шинели внакидку товарищ Танатар. А вечером звонил кто-то по телефону и сказал, что с Урала идет буран, и к ночи метель пришла. – О буране и о телефоне: знаете, предреченное скучно уже, – так говорят: – кто-то по телефону сказал, что идет буран с температурой минус тридцать. Ольге стало на несколько минут необыкновенно хорошо, – метельно, когда кружится, гудит и поет все… Все же, должно быть, есть ведьмовское наваждение, ибо – на что же похожи снежные эти метельные космы, как не на ведьмовские? Мчалась, плясала, выла, стонала, кричала метель – над полями, над городом, над Сибриной Горой, в пустой гостиной. Было бело, бело, бело. Снежные космы стали сплошными дыбами, в них опускались, поднимались, качались – дома, переулки, деревья. Над домом, в доме пело, стонало, кричало, и в доме можно было быть только в углу у печки. Ольга думала, что революция – как метель, и люди в ней, – как метеленки. Ольга думала, что она умерла от метелей. Ольга была в шубе и в валенках и – как много уже дней – жалась к печи, устав думать и устав читать.
И в метель Ольга читала дневник Ивана Петровича Бекеша.
Перед Ольгой было пять лампад. Диван стоял корытцем – сиденьем к печке, – диван был завален меховыми шубами. Поблескивали тускло изразцы. А за стеной, в пустых комнатах, гудела метель.
11 июля 1913 года.
«Бал… у Ольги Николаевны Жмухиной.
Разгримировавшись, отправились вместе с… Волынской в дом. Там пир горой. Старики и пожилые люди заняли две комнатки, а наши господа – отдельно изолированную от посторонних взглядов. Самуил Танатар посадил меня рядом, а Волынская напротив. Только что сел за стол и выпил рюмку простого – Волынская лезет с просьбой «не пить много»… Она дала мне слово провести вечер и идти ее провожать, только если я не напьюсь. Не прошло и полчаса – пошли вдурь, стали кричать: «подавай вина», начались песни, гром, гам, битье посуды… Организм начинает просить немного пить меньше… Сам начинаю уже пьянеть… Чтобы не напиться, подхожу к Волынской: – «Ну, как, домой иду провожать я вас или Танатар?» – она в это время села с ним и говорила насчет проводов. – «Не знаю, – и добавила: – Вы ведь, Ваня, пьяны»… Ответив на ее слова «хорошо!», сам пошел в другую комнату, там сидел доктор Веральский, отец моей любимой Оли; увидя меня, он посадил и молча угостил чем-то из стакана. Я назло Волынской выпил – и тут же опьянел. Меня товарищи отвели в сад, где угостили «сельтерской» и разошлись. Я уселся на лавку и долго плакал, зачем я так здорово напился, и вспоминал об Ольге Веральской, которую одну люблю… Зачем я так напился и отравил себе весь вечер, – все. Одному побыть долго не пришлось: – пришла Волынская, уселась около меня, обняла и начала читать нравоучительные морали: «не надо пить вина так много»… Не теряя своего правильного рассудка, говорю: – «я не виноват – во всем виновен Самуил, я слышал, как вы уговаривались идти провожать. И вот, услышав и доказав все, теперь я сижу вдрызг пьяный; что хотели мы совершить – нельзя теперь, потому что пьян»… Она крепко прижалась ко мне, обняла; я целовал ее руки, твердя: «простите меня, простите», и умолял ее, чтобы она не уходила от меня, прибавляя: «я знаю, что мы видимся в последний раз» – при этих словах я рвался от нее и от Танатара (последний находился все время с нами)… Она меня не пускала, но я убежал… Танатар поймал меня, усадил опять рядом с ней. Она обняла меня крепко и проговорила: – «Ваня, если ты меня любишь, то не сделаешь над собой самоубийства»… И, бурно схватив меня крепче в свои объятия, впилась губами в мои губы… и замерла. Столько было в этом поцелуе упоения, отчаяния, исступления, страсти и такая беззаветная любовь… минута проходила за минутой, и каждая была вечностью, и каждая была полна воспоминаниями (об Оле Веральской)… Да!., этим поцелуем она дала мне дивную иллюзию счастья, только иллюзию… но все же счастья!.. С уходом от меня Волынской (пошла танцевать), увидя Танатара, гнал его от себя, крича в лицо: «негодяй, подлец! Ты разбил мое счастье!»… При этих словах даже заплакал. «Я с вами больше не знаком»… Танатар помочил мне голову, угостил «сельтерской», после приема которой меня стошнило. Ребята решили воедино уложить меня спать. Но нет! черта лысого! я ни с кем не желал идти, кроме Волынской… Она проводила под руку (сам не мог) до постели… и собиралась уходить – но не тут-то было. Я держал ее и распевал:
Не уходи, побудь со мною,Мне так отрадно и легко.
Перед глазами стояла она – я видел прекрасную пикантную фигуру – и видел густые, отливающие золотом, волосы (шиньона) – белые, как снег, зубы за яркими чувственными губами… и меня пронизывал электрический ток… Да. Счастье было так близко, так близко (досталось Танатару)… О, счастье!..»
12 июля 1913 года.
«Проснулся в первом часу дня и прямо из товарищей лицезрел Васю Федорова. Интересно, как он спал – голова на подушке, а все туловище на грязном полу. Заглянули в зеркало – и, боже! отскочили колбасами от него. Мой костюм весь измялся – в некоторых местах был обтошнен – был весь покрыт пухом от перины. Исполнив утренний обряд, пошли в сад. Там встретили Танатара – проходил мимо нас, молча, из глубины сада – скорее всего там спал. Вид его внушал ужас: перед обтошнен, зад и спина выпачканы землей, точно его таскали за ноги. После Танатара встретились со всеми девицами – они шли из беседки, где спали. Постепенно, но все собрались. И, боже, сколько было смеху! Первым рассказывал лунатик Федоров – не стоя на ногах, заявился в беседку, где только что улеглись девицы после бала, желает всем покойной ночи – берет первое попавшее платье, кофточку и шляпу, надевает и вздумал плясать. Один малознакомый малец весь ужин и половину бала просидел с хозяюшкой Ольгой Николаевной в фаэтоне на дворе, куда им носили официанты ужин и вино; все это сопровождалось поцелуями и препикантными разговорами. Девицы рассказывали: не успели раздеться все – вваливается вдрызг пьяный Самка Танатар и заявляет, что он пришел с ними спать. Девицы, конечно, все перепугались и попрятались под одеяла. На их умоления, просьбы и приказания очистить своим присутствием беседку – остался холоден и безобразен… Тогда девицы, не обращая внимания на стыд, вскочили с постели, ухватили его и вытолкали из беседки… Сейчас же за Танатаром пришел лунатик Федоров, за чаем было много смеху, потому что он был мил и не безобразничал, как Танатар». –
- Том 1. Голый год. Повести. Рассказы - Борис Пильняк - Советская классическая проза
- Том 2. Машины и волки - Борис Пильняк - Советская классическая проза
- Среди лесов - Владимир Тендряков - Советская классическая проза
- И прочая, и прочая, и прочая - Александра Бруштейн - Советская классическая проза
- Свет моих очей... - Александра Бруштейн - Советская классическая проза