Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И за два дня до Покрова, ночью, выпал первый – на несколько часов – снег. Земля встретила утро зимою, багряной зарей. Но вместе со снегом пришло тепло, и день посерел, как старуха, был ветрен, бездомен; вернулась осень. В этот день перед Покровом на Черных Речках у речки топили бани. На рассвете девки, босиком по снегу, с подоткнутыми подолами таскали воду, топили весь день курные печи. В избах старшие разводили золу, собирали рубашки, и к сумеркам семьями пошли париться – старики, мужики, деверья, сыновья, ребята, матери, жены, снохи, девки, дети. В банях не было труб, в дыму, в паре, в красных печных отсветах, в тесноте толкались белые человеческие тела, мужские и женские, мылись одним и тем же щелоком, спины тер всем большак, и окупываться бегали все на реку, в сырой вечерней изморози, в холодном ветре.
И Алешка Князьков в этот день на рассвете ходил к Николе, к Егорке-кривому – знахарю. Лес на рассвете был безмолвен, туманен, страшен, и колдун Егорка нашептывал страшно: «В бане, в бане, говорю, в бане!..» Вечер пришел сырой и холодный, ветер свистел на все лады и переборы. Вечером Алешка караулил у Кононовой-Гнедых бани. Выскочила очумевшая молодая, нагишом, с распущенными косами, бросилась к реке и оттуда побежала на гору к избе, белое тело ее растворилось во мраке. Выходил два раза старик, кряхтя окупывался в речке и вновь уходил париться. Мать под мышками таскала на реку ребятишек. Ульянка в бане задержалась одна, убирала баню. Алексей пробрался в сенце и зашептал, в великом страхе, нашептанное Егором:
– Стану я, Лексей, на запад хребтом, на восток лицом, позрю, посмотрю, – со ясна неба летит огнева стрела. Той стреле помолюсь, той стреле покорюсь, вопрошу ее: – Куда послана, огнева стрела? – «Во темны леса, во зыбучи болота, во сыро корье». – Гой еси ты, огнева стрела! полетай ты куда я пошлю: полетай ты ко Ульяне, ко Кононовой, ударь ее в ретиво сердце, в черну печень, во горячу кровь, в станову жилу, во сахарны уста, чтобы она тосковала, горевала обо мне при солнце, при утренней заре, при младом месяце, при ветре-холоде, на убылых днях и на прибылых днях, чтобы она целовала меня, Лексея Семенова, обнимала, блуд со мной творила! Мои слова полны и наговорны, как велико море-окиян, крепки и лепки, крепчая и лепчая клею-карлюкю, твержая и плотняя булату и камню. Во веки веков. Аминь.
Ульянка подтирала пол, проворила, играли легко мышцы на крепком ее крестце. Вдруг ударило угаром в голову, – заговор ли отуманил? – отворила дверь, прислонилась к косяку истомно и покорно, дышала холодным воздухом, улыбнулась слабо, потянулась, – сладко шумело в ушах, обдувал отдохновенный холодный ветер. С горы крикнула мать;
– Ульянкя-а! Скореи-ча! Коров доить!
– Си-ча-ас! – заспешила, хлопнула раза три тряпкой по полу, плеснула в угли, накинула рубашку и, поднимаясь на гору, запела озорно:
Не пойду в Озерки замуж,Не буду срамица-а!Не поеду борновать –Не буду пылица-а!..
В темном хлеве под навесом тепло пахло пометом и потом коровьим. Корова стояла покорно. Ульянка подсела на корточках, жикало в подойник молоко, соски у коровы были мягки, корова вздохнула глубоко…
И на Покров у обедни в темной церкви, среди тонконогих и темноликих святых, вторила Ульянка несложную свою девичью молитву:
– Мати пресвятая богородица, покрой землю снежком, а меня женишком!
И снег в тот год выпал рано, зима стала еще до Казанской.
РазговорыМели ветры белыми метелями, застилались поля белыми порошами, сугробами, задымили сизыми дымами избы. Уже давно отошла та весна, когда с молебном, с семьями на телегах, на три дня ездили мужики громить барские усадьбы, – той весной отполыхали помещичьи гнезда красными петухами, дотла, навсегда. Потом исчезли керосин, спички, чай, сахар, соль, товары, городская обужа-одежа, – в предсмертной судороге задергались поезда; замирая в предсмертной агонии, заплясали пестрые деньги, – на станцию проселок порос подорожником.
Снег падал два дня, ударил морозец, лес поседел, побелели поля, затрещали сороки, – с морозами, ветрами, снегом полысел Златопояс Добрыня, – первопуток лег легкий, ладный. Той зимой усердно махало поветрие черным платом по избам, сыпало – тифом, оспой, знобами, – и с первопутком приехали киржаки, привезли гроба. День был к сумеркам, серый, гроба были сосновые, всех размеров, лежали в розвальнях, горами, один на другом. Киржаков на Черных Речках увидели еще за околицей, у околицы встретили бабы. Гроба раскупили во един час. Киржак отмеривал баб саженью, давал четверть походу. Первым к торгу подступился старик Кононов-Князьков.
– Почем, к примеру, цена-т-от? – сказал он. – Гробы, к примеру, покупать надо-ть… надо-ть покупать, – в городу теперь недостача. Мне надо-ть, старухе, и так, к примеру… кому придется.
Тогда старика Кононова перебила Никонова баба, замахала локтями, локтями заговорила:
– Ну, цена-то, цена-то кака?
– Цена – известно, мы на картофь, – ответил киржак.
– Знамо, не на деньги. Я три гроба возьму. А то помрешь – забота. Все покойней.
– Одно дело, к примеру, покойней, – перебил Кононов. – Ты погоди, бабочка, я постарее… Ну-ка, милок, отмерь меня, – какой я росточком вышел, отмерь. Помирать – все у бога за пазухой, к примеру, ежели помирать.
Бабы бегали за картошкой, киржак отмеривал, парнишки взваливали гроба на головы – растаскивали с гордостью по избам, долго в избах рассматривали гробяную доброту, примеривались ко гробам и ставили их потом в сенцах на видное место, – у кого два, у кого три. Посинели по-зимнему – мертво, в морозе – снега, засветились избы лучинами, на задах заскрипели ворота и бабьи шаги – шаги к сараям за сеном скотине на ночь. Никонова баба позвала киржаков к себе. Со степенностью, без прибауток, продавали гроба киржаки, – в избе, убрав лошадей, за чаем, разувшись, распоясавшись – оказались гостями веселыми, прибаутошниками, на все руки. Никон Борисыч, хозяин, сельский председатель, с бородою от глаз, сидел у светца, щипал лучины, вставлял их одну за другой в рогулину над корытом, угощал гостей любезных и толковал:
– Теперь, все-таки, сами, одни… Умрешь, а гроб – вон-от, на охоту ехать, собак не кормить… Бунт, все-таки, время смутная. Советская власть – городам, значит, крышка… Вот за солью собираются наши на Соль-Вычегодскую…
Баба Никонова, в плисовой безрукавке и в паневе лилового горошка, рогатая по старине, с грудями, выпирающими, как вымя, да и с лицом по-коровьи дебелым, сидела за станом, хлопала-ткала. Чадно светила лучина, освещала мужичьи бородатые лица, кругом в полумраке и дыме расставленные (поблескивали глаза красными отсветами лучинного красного света). На печи, десяток друг на друге, бабы лежали. В углу, за печкой, в закуте лениво мекал теленок. Новые приходили – киржаков посмотреть, уходили бывшие, – дверь клубилась паром, несла холодом.
– Чу-гу-унка! – говорит в презрении величайшем Никон Борисыч. – Чу-гу-унка, сё-таки! Хуч бы ей издохнуть!
– Одна ваторга, – ответил Климанов.
– Нам она, к примеру, не нужна, – подтвердил дед Кононов. – Господам, к примеру, нужна ездить по начальству, либо в гости. А мы сами, к примеру, без буржуев, значит.
– Чу-гу-унка! – сказал Никон Борисыч. – Чу-гу-унка, сё-таки!.. Жили без ей – и проживали. А – тоо!.. Однова в году в город ездил, сё-таки, день на станции караулил, раз пять котомку развязывал: – «Какое твое продовольствие, а то прикладом!..» Ну, влезли на крышу, поехали… Стоп! – «Какой такой твой мандат, показывай!» – што я, баба што ли?! – Показал бланток. Рассердилси. Так и так вашу мать, говорю, ребятов везу в Красную армию, буржуев бить, сё-таки. Я, говорю, – мы за большевиков стоим, за советы, а вы, должно, камунесты?.. Пошла чесать… сё-таки обидно…
Ночь. Тлеет тускло лучина, тлеют оконца Никоновой избы, спит деревня ночным сном, метет белыми снегами белая метель, небо мутно. В избе, в полумраке, кругом у лучины, в махорочном дыме, сидят мужики, с бородами от глаз (поблескивают глаза красными отсветами). Дымит махорка, красные огоньки тлеют в углах, ползают в дыму перекладины потолка. Душно, парно в бабьих телах на печи печным блохам. И Никон Борисыч говорит со строгостью величайшей:
– Камуне-есты! – и с энергическим жестом (блеснувшими в лучине глазами) – Мы за большевиков! за советы! чтобы по-нашему, по-россейски. Ходили под господами – и будя! По-россейски, по-нашему! Сами! – Одно дело, к примеру, мы ничево, – это дед Кононов. – Пущай. И фабричных мы – ничево, примем, пущай девок огуливают, к примеру, венчаются, которые с рукомеслом. А господ – того, кончать, к примеру…
СвадьбаЗима. Декабрь. Святки.
Делянка. Деревья, закутанные инеем и снегом, взблескивают синими алмазами. В сумерках кричит последний снегирь, костяной трещоткой трещит сорока. И тишина. Свалены огромные сосны, и сучья лежат причудливыми коврами. Среди деревьев в синей мути, как сахарная бумага, ползет ночь. Мелкою, неспешной побежкой проскакивает заяц. Наверху, небо – синими среди вершин клочьями с белыми звездами. Кругом стоят, скрытые от неба, можжевельники и угрюмые елки, сцепившиеся и спутавшиеся тонкими своими прутьями. Ровно и жутко набегает лесной шум. Желтые поленницы безмолвны. Месяц, как уголь, поднимается над дальним концом делянки. И ночь. Небо низко, месяц красен. Лес стоит, точно тяжелые надолбы, скованные железом. Гудит ветер, и кажется, что это шумят ржавые засовы. Причудливо в лунной мути лежат срубленные ветви сваленных сосен, как гигантские ежи, щетинятся сумрачно ветвями. Ночь.
- Том 1. Голый год. Повести. Рассказы - Борис Пильняк - Советская классическая проза
- Том 2. Машины и волки - Борис Пильняк - Советская классическая проза
- Среди лесов - Владимир Тендряков - Советская классическая проза
- И прочая, и прочая, и прочая - Александра Бруштейн - Советская классическая проза
- Свет моих очей... - Александра Бруштейн - Советская классическая проза