Что же до сервиза, пережившего за свою теперь уже столетнюю жизнь немало приключений, то он по-прежнему продолжает притягивать взоры, особенно когда становится известной его история — история маленького, но многозначительного бунта, торжества свободы и подлинной любви...
5. НачалоМои родители познакомились, будучи студентами...
Вот стихотворение, неведомо как сохранившееся с тех далеких времен. Пожелтевший листок, судя по формату и вертикальным, разграфившим его линиям, вырванный из какой-то конторской книги:
Астрахань, 20/11 1923 г,
Михаилу Гидеоновичу Герт от автора
В Библиотеке Мед. института
За столиком чинно
Герт юный сидит,
Подобно Зевесу,
Сурово глядит.
Студенты толпятся,
Студенты острят,
Студенты сердиты
И Шварцем грозят.
Пленительны глазки
Студенток порой,
Но Миша бесстрастен,
Дев юных герой.
«Два месяца штрафу ?
«Без книг мне сидеть ?
«Товарищ, ведь надо
«Студента жалеть...»
Но Миша упорен,
Гнев Миши велик:
«Просрочили книгу —
«Сидите без книг».
Студент свирепеет
И злобно грозит:
«Пусть Шварц нас рассудит,
«Вас Шварц усмирит!»
Взволнованный Миша
К завбибу спешит
И с скорбью глубокой
Ему говорит:
«Что делать, скажите,
«Не знаю, как быть:
«Студент злой грозится
«Меня погубить».
Завбиб в ус не дует
(Завбиб — без усов),
Ответ его ясный
Заране готов:
«Бояться нет смысла:
«За нас политком,
«Нас Итин поддержит,
«В нарсуд мы пойдем.
«Штрафуйте, штрафуйте
«Забывших свой срок:
«Студентам ведь это
«Хороший урок...»
Не знаю, чьи это стихи. Но «пленительны глазки студенток порой...» Среди них были, возможно, и глаза моей матери, светлые, как у ее отца, зеленовато-голубые, с жемчужным отливом... Судя по фотографиям, она была редкостно красива — какой-то хрупкой, легкой, летящей над землей красотой, и туберкулез, который впоследствии пожирал ее, делал эту красоту еще более острой, яркой, надземной. У нее был сильный, серебристый, словно порхающий где-то там, в солнечной вышине, голос, мне особенно запомнилось, как она пела: «Между небом и землей жаворонок вьется...»
Что же до отца, то вряд ли он был так уж «бесстрастен, дев юных герой...» Так это начиналось. И не удивительно: когда они поженились в 1927 году, моему отцу было 23, моей матери 22. Закончив институт, они поехали врачами в Марфино, большое село на берегу Волги, в нескольких десятках километров от Астрахани. У меня сохранилась несколько фотографий той поры, на одной из них — мать рядом с лошадью, черные, расплескавшиеся по плечам и спине волосы сливаются с конской гривой, на другой — мать сидит на телеге, держа в руках вожжи, лицо у нее серьезное, напряженное — видно, ее снял отец, когда она отправлялась на вызов...
Но беспечная молодая жизнь оказалась недолгой — проклятая «еврейская болезнь» — туберкулез — надвинулась на мать. Среди нашей родни едва ли не половина погибла из-за продырявленных палочкой Коха легких, теперь очередь дошла до нее...
Она была уже на самом краю, я рождался, судя по рассказам, в муках и безнадежности... Единственной панацеей тогда считали перемену климата, Крым... И мои родители уехали туда, в поисках спасения от бурно развивавшегося процесса. Вскоре привезли к ним и меня.
Мы жили в сказочно прекрасном, выбранном в прошлом царем месте — Ливадии, поблизости от Ялты. Здесь находился беломраморный дворец, выплывающий белым кораблем среди зелени, не теряющей листвы во все времена года. То был дворец Николая II, в нем впоследствии проводилась знаменитая Ялтинская конференция... Ореанда, верхняя и нижняя, огромный свитский корпус, увитый плющом дворец Александра III... Все это были названия, ставшие привычными детства, лишенными всякой экзотики. Мы жили на Черном дворе, где раньше размещалась низшая дворцовая обслуга, отец работал санинспектором, мать — врачом в санатории «Наркомзем». Все дворцы в Ливадии отведены были под санатории, в них лечились и отдыхали колхозники и рабочие, с небольшой примесью интеллигенции. Для них были палаты в царских дворцах, полы, выложенные черным паркетом, плывущие в лиловой дымке горы, тающие в солнечном сиянии и блеске моря... Для меня же все заслоняла темноватая комнатка, в которой лежала мать, с лицом серым, как зимнее крымское небо, в шах моих стоял ее надрывный, задыхающийся кашель, перед глазами неотрывно маячила стеклянная плевательница с мокротой, в которой плавали лохматые сгустки крови... Отец, приходя с работы, ни на минуту не отходил от ее постели... Но наступала весна, в парковых аллеях распускались розы, головокружительно пахла магнолия, украшенная огромными, нежным, белыми, как свежевыпавший снег, цветами, и на бледных щеках матери начинал играть легкий румянец, в тусклых глазах загорался живой огонек. По утрам, в простеньком, но на ней казавшемся нарядным, почти праздничном платье она уходила на работу, в конце двора подняв над головой маленькую сумочку и помахав ею на прощанье мне, следившему за нею с балкона...
Спустя сорок с лишним лет я получил письмо от Хаи Соломоновны Хаймовской, которую хорошо помнил по тем ливадийским временам, она писала:
«... В моей памяти, Юрочка, ты сохранился как хороший, очень добрый мальчик, смуглый, круглолицый, кудрявый, улыбчивый. В моей памяти я храню светлый образ твоих родителей — Михаила Гидеоновича и Сарры Александровны, с которыми мы с мужем были очень дружны. Я работала с твоим отцом в Ливадийской санинспекции (филиале Ялтинской санэпидстанции). Муж мой Яков Давыдович работал с твоей матерью в санатории Наркомзем. Ты дружил с моими мальчишками Левой и Борей.
Помню твоего отца как прекрасного друга, человека со светлым умом, врача с большим кругозором, он обладал замечательным чувством юмора... Помню твою маму Сарру Александровну, отличного врача, очаровательную женщину с зеленовато-серыми глазами. Помню твою бабушку Рахиль Абрамовну, это была очень энергичная, умная женщина, и твоего дедушку Александра Семеновича, очень доброго. Они запомнились мне, когда гостили у вас в Ливадии... Мне часто вспоминается та счастливая жизнь в Крыму...»
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});