и текут в храмы, украшенные, цветочные, огневые – по всей Индии. Складывают в мешочек цветочные лепестки, и подымают его на веревке на храмовый шест, как подымают флаг, и хором поют мантру Шакти – быстрым речитативом, все ускоряясь, взвинчивая темп до скороговорки, и там наверху мешочек должен открыться и просыпаться благим лепестковым дождем.
И тогда они входят в храм, где весь день накануне шли приготовления, где женщины, сидя на полу большим полукругом, создавали божественные цветочные пирамидки с маской Шакти. Храм украшен зелеными ветками, подворье пылает сидящими на земле женщинами и детьми. Но главное происходит в храме у костра, зажженного в большой чаше на полу, вокруг нее сидят особо посвященные и священник, они умащивают огонь, обносят и кормят его с деревянной ложки, льют в него масла и волшебные снадобья, сыплют травы, поют.
Одна из женщин водружает цветочную горку с мурти на голову другой, сидящей перед ней, их руки вступают в замысловатый ритуальный разговор, после чего та встает и мелким танцующим шажком с цветочной горкой на голове отправляется в кругосветное вдоль стен храма, а ее место занимает следующая.
В проеме входа возникает пожилая женщина, впавшая в транс, руки вскинуты над головой, тело ходит ходуном, но замедленно, ломко. Она движется к алтарю, но посреди храма опускается на колени, прильнув к полу щекой, руки ее за спиной продолжают танец. На нее почти не обращают внимания, все поют, восходя к той скорости, когда слова уже неразличимы, но вместе с тем слышишь каждое. И вспоминаешь о спанде, изначальной вибрации мира. О том, что он, как сказано в Ведах, был зачат с голоса.
Поем вместе со всеми, как и они, не произнося звук «ш» и с ударением на последнем: ом, Сакти, ом, Парасакти! А тем временем вдоль стен храма бегут женщины с плодом папайи в руках и затепленным на нем огоньком, и с размаху швыряют его оземь, и плод разлетается, ом, Шакти, ом, но за ней бежит уже другая, и за ней еще и еще…
Когда мы вышли из храма, я увидел в толпе девочку, лет семи, в красном платьице, с белым ожерельем и браслетами. Вернее, еще до того, как увидел, вдруг покачнулся – от света, от чуда, вдруг взявшего мое лицо в свои ладони. И увидел. И тут же потерял из виду. Шел к ней, проталкиваясь сквозь поющий мир женщин, тканей, цветов, огней. И она, увидев меня, медленно привставала. Еще робко и удивленно озираясь по сторонам – к ней ли. И оглядываясь на сидящих за нею женщин, среди которых, наверно, была и ее мать. Я уже недалеко от нее, она стоит напротив, смотрит. Я что-то шепчу, не слыша себя. Может, беззвучное: ом, Шакти, ом, Ты, с которой началось все на свете… Она не слышит, только смотрит мне в лицо – такое, каким оно, наверно, никогда еще не было. И вдруг – нет, не улыбка даже, а что-то совсем невозможное трогает ее губы – такое, от чего мир, не бывший до этого мига, не мог не начаться. Она поднимает руки и, чуть наклонив голову, сводит ладони у сердца.
#24. Почта
– Может, в тир сходим? Как-то мне маятно, шатаюсь по ночам из угла в угол. Вспомнил, как смотрели с мамой про Толстого-американца, ну ты знаешь – бретер, чудак, умница, как-то проигрался в карты – смертельно, отдавать нечем, думал покончить с собой, а жил с цыганкой, она утром выносит ему мешочек денег – на весь долг. Откуда у тебя столько, изумляется он, а она говорит: так ты ж мне давал то и дело, а я припрятывала, откладывала. Вернул он долг и женился на этой цыганке. Во-во, говорю ей, и Люба в Индии так же нас спасала… А она: так ты и женился на ней!
– Я обрадовалась твоему письму, думала уж, обиделся на меня. А накануне снился мне, хорошо очень, только помню, что в конце как-то я, опомнившись, начала тебя уговаривать держаться Таи – и такая фальшь и разлад от этого пошли, что я с досады проснулась. Знаешь, я ведь так и не выправилась, пью таблетки. Они сильно ухудшают память – но только не про Индию, не про нашу Москву, не про дачу, я могла бы часами вытягивать нить за нитью: а помнишь… а то не пойдем в тир, а завернем в гурзуфский бильярд, да? У меня все равно нет шансов у тебя выиграть ни в одну из игр. Разве что – иногда – в любимую, с фантиками на подоконнике. Взрослый, зачем же ты все это с нами сделал, зачем же это случилось с нами, так бесповоротно, так долго, так навсегда. А завтра я проснусь и буду корить себя за эти слова, тебе надо держаться Таи, да.
– Я знаю, как отчаянно трудно вырвались эти слова, вернее, только могу отчасти себе представить. И как они дороги мне – это уж только ты можешь отчасти себе представить. Как все же странно это кривозеркальное отраженье: твое – там, мое – здесь. Но твой компромисс хотя бы оправдан выживанием. В твоем письме все так, кроме «бесповоротно и навсегда». Кто знает, может, мы как-то еще доболеем и выздоровеем друг к другу. Мы и все вокруг. Не кори себя ни в чем и поправляйся. И Лёньку обними.
– Все так. И писем твоих я жду с замиранием сердца, и сержусь на себя за это, но, конечно, ничто никуда не девается, и порой невозможно различить – что реальней: то, что мы проживаем сейчас, или то, что уже прожили или могли бы.
#25. Айяппан
Когда впервые оказались в этих краях, был поздний вечер, вышли на трассе из автобуса во тьму, до Масинагуди было еще десять километров джунглевой дороги через заповедник. Пустынная трасса, ни огня, ни души. Оставалось около получаса до закрытия всех дорог до рассвета. И пока глаза привыкали к темноте, вдруг обнаружили, что перед нами, почти вплотную, давно стоит человек. Шаши, водитель джипа, занимавшийся извозом на этом участке. На лобовом стекле у него было написано: Айяппан.
Наутро проснулись в Масинагуди и пошли в джунгли. Это было в день моего рожденья. Мимо озерца, где потом увидим вышедшую к воде семью медведей-губачей – маму и четырех медвежат. Мимо сторожевой башни, когда в избытке чувств я обнял Таю и начал приплясывать на месте. И уже у самого леса, мимо маленького храма в безлюдье, с затепленными свечами перед нагами с раздвоенными языками.
Лес был сновидческий, с непролазными мирами деревьев – существующих и не, высоковольтно гудящих напряжением сцепившихся и расходящихся жизней, с циклопическими лианами, оплетавшими все, до чего могли дотянуться, с высокими термитниками, словно возведенными джунглевым Гауди, с желтой тигриной травой и павшими тиковыми листьями, истонченными до призрачной измороси, с солнечными полянами, где стояли олени, ударяя копытом о землю при нашем приближении, но еще не решаясь бежать, с чернотой непроглядных зарослей и набухающей в глубине смертью.
Камуфляж, нож на ремне и камера. Долго же ты ждал этого дня. Отводи, отводи потихоньку в сторону всю эту выспренную самонадеянность, эту самозванную речь и все, что как человека тебя без тебя на себе женило. Так ты еще по инерции бубнил от возбуждения и долгой разлуки с лесом, бубнил, продолжая стряхивать очертанья, входя в режим других настроек и чаемого родства с тем, что сторонится нас как существ с точки зрения природы безумных.
Шли мы вдоль лесной