дрожь в пальцах и бешеное биение сердца Саша смогла только в своих комнатах, запершись на все замки. Будто Юлия могла украсть у нее что-то более ценное… Полная решимости немедленно изложить на бумаге все, что помнит из маминых тетрадок «как можно более подробно», как просил господин Кошкин, она села к бюро, обмакнула стальной наконечник пера в чернильницу и… задумалась, с чего же начать.
Повествование во второй части маминых дневников шло с момента ее замужества. Второго замужества, за Сашиным отцом, Василием Соболевым. Было четыре толстые тетрадки, в которые уместились без малого тридцать лет маминой жизни. Предыдущие семнадцать, что любопытно, были растянуты на шесть тетрадок. После замужества матушка определенно стала скупее на эмоции, и писала теперь куда более кратко, порой и сухо. Даже событиям десятилетней давности, когда столь жестоко были убиты ее родственники, мама уделила не так много страниц.
Однако, сказала она на них много, очень много.
Мама писала, что это ее вина. Что она уехала в их старый дом в Новой деревне, что заперла там себя намеренно. Что хотела себя наказать. Мама сетовала, корила себя, что не пошла в полицию и ничего не сказала мужу сразу, как только некий человек, которого она называла «Г.», явился на порог их дома. Явился, точно выбрав время, хорошо рассчитав, когда никого, кроме нее самой, в доме не будет. «Г.», по маминым словам, явился с нелепыми утверждениями, будто это не он убил «В.Ж.», будто его оболгали. И будто их разлучили намеренно – ее братья разлучили. Матушка не поверила ни единому его слову! Однако пожалела, и не стала доносить ни в полицию, ни мужу. А «Г.» обозлившись, что она не поверила, в отместку убил ее брата и племянников. Никого не пощадил. Фактически пресек род Бернштейнов. И теперь уж доносить в полицию стало поздно… более того – опасно. Матушка начала безумно бояться за свою собственную семью – за мужа, Дениса и других своих детей. Она боялась «Г.», боялась настолько, что даже в личных дневниках не смела написать его имя полностью, чтобы не навлечь на своих родных беду даже после ее кончины.
Саша не знала, насколько реальны опасения матушки, но полного имени «Г.» она действительно нигде в дневниках не написала. Хоть и не было большого труда сопоставить факты и понять, что она имела в виду Шмуэля Гутмана, ее первого мужа. А «В.Ж.» это, конечно, Валентина Журавлева, та актриса, убитая много лет назад.
Первый брак мамы был признан недействительным, насколько Саша знала. По закону он и вовсе браком не считался. А потом Гутман был осужден за убийство актрисы и этапирован за Урал. В тот год же, когда Саше исполнилось шестнадцать, он вернулся…
Евреев, да еще и осужденных, в столицу не очень-то пускали, так что, вероятно, он и это сделал незаконно. А, быть может, и вовсе сбежал с места заключения. Ведь полиция выяснила тогда, что Бернштейнов убили беглые каторжане. Все сходится! И даже праздник, когда все случилось, Йом-Киппур. День покаяния, Судный день… Только еврей мог выбрать столь символичную дату. Гутман сбежал из ссылки, нашел матушку, запугал ее, угрожал ей. А после убил ее родных, отомстив за годы ссылки.
И матушка боялась этого человека до последнего дня жизни. До последнего дня жизни оберегала их покой, запершись там, в этой деревне. По крайней мере, она думала, что оберегает их покой.
Именно так писала матушка о событиях десятилетней давности, и Саша, как могла точнее, по памяти восстанавливала ее записи. Всем сердцем надеялась, что это поможет господину Кошкину спасти Ганса.
А впрочем, сама Саша гораздо больше внимания уделила бы другому отрезку маминой жизни. Последнему ее полугодию, когда по воскресеньям, посещая вместе храм, мама стала отпускать Ганса и возвращаться домой на извозчике.
Ганс…
Поняв, что не напишет больше ни строчки, Саша бросила перо и поднялась из-за стола. Обняв себя за плечи, без цели прошлась по комнате, встала у окна.
Сентябрь сегодня был промозглым и пасмурным. С утра накрапывал дождь, черные птицы носились по городу, собираясь лететь из этих холодных мест. А на запотевшем стекле Саша выводила пальцем линию, внезапно превратившуюся в чеканный мужской профиль.
Ганс…
Наверное, Леночка права, вместе им не быть. Ганс всегда вежлив, предупредителен, добр – но ровно настолько, насколько подобает слуге. Он даже не улыбался ей ни разу так, как улыбнулся сегодня господин Воробьев. Славный он, этот Воробьев. И глаза у него хорошие, глубокие. Жаль, что он носит очки, которые вечно отражают солнечный свет, а этих глаз часто бывает не видно. И внешне Воробьев хорош собою. Конечно, он не так красив, как Степан Егорович… Степан Егорович даже немного похож на Ганса. Те же светлые волосы – еще и так хорошо причесанные, невероятные голубые глаза. Тот же четкий профиль.
Ох, Ганс…
Вздохнув в который уже раз за последние пять минут, Саша в отчаянии – с силой, со скрипом ладони по стелу, стерла нарисованный профиль. Резко развернулась и села к столу.
«Не бывать нам вместе, – поняла она вдруг ясно как никогда. – И нечего терзаться понапрасну, иначе так и проплачу всю жизнь у окошка. Как матушка».
Саша подняла стальное перо и решительно обмакнула в чернильницу.
Те последние полгода, примерно с ноября 1893 года матушка завела новую привычку. Давала Гансу на чай, как он привезет их поутру в воскресение в храм, и отпускала до конца дня. Они отстаивали службу, как обычно. Совершенно никуда не торопились. А после службы матушка помогала Саше поймать извозчика, позволяла поцеловать себя в щеку и прощалась. Часто спрашивала напоследок, который час, потому что сама часов никогда не носила. Если Саша, уезжая, оглядывалась, то всегда заставала матушку глядящей ей вслед. Никогда она не видела, чтобы мама возвращалась в храм или ловила другого извозчика. Иногда, правда, та садилась на скамейку возле ворот церкви. Будто ждала кого-то.
Пока матушка была жива, Саша тому значения не придавала. Думала, подругу какую ждет. Уж после, как матушку схоронили, а Саша прочла тетрадки в первый раз, наткнулась на строчку, впечатавшуюся в Сашину память почти что дословно.
«…в тот день в ноябре, у Благовещенской церкви, на Святом месте, у самых ворот, я увидала свой самый страшный кошмар, и опосля моя жизнь уж не была прежней…»
Дата написания как раз совпадала с тем временем, когда мама стала отпускать Ганса. Все к одному. Однако никаких пояснений матушка больше не давала. Запись эта вообще была