Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И Шовель протянул нам свой стакан, и мы хором подхватили:
— За здоровье честных людей!
Многие понятия не имели, кого подразумевал Шовель, но тоже кричали, да так, что в конце концов прибежала тетушка Катрина и, предупредила, что под окнами собралось полдеревни, попросила так громко не кричать, а то, мол, мы так ведем себя, будто восстаем против короля.
Валентин тотчас же вышел, а батюшка стал на меня поглядывать — не пора ли и нам наутек.
— Ну что ж, Катрина, — заметил дядюшка Жан, — мы сказали все, что хотели сказать. И хватит.
Все приумолкли. Корзины с орехами и яблоками переходили из рук в руки. С улицы доносились заунывные звуки рылей.
— Вот и Мафусаил пришел, — сказал Летюмье.
Дядюшка Жан крикнул:
— И отлично! Пусть его приведут. Кстати явился.
Маргарита выбежала и привела старика Мафусаила, всем известного в наших краях. Настоящее его имя было Доминик Сен-Фовер, и все старые люди сказали бы вам, что не сыщешь на свете такого древнего старика, который так крепко на ногах бы держался. Уж наверняка ему было около ста лет. Лицо его было до того желтым, до того морщинистым, что смахивало на пряник — трудно было различить линии носа и подбородка, на глазки-щелки свисали седые лохматые брови, совсем как у пуделя. На нем была серая войлочная шляпа со складкой, заложенной спереди, широкие поля отогнуты были в виде козырька и украшены петушиным пером; рукава изношенного кафтана и штанины у щиколоток были обмотаны веревками наподобие свивальника. Напевы, наигранные им, должно быть, звучали еще со времен шведов — слушаешь их, бывало, и хочется плакать.
— А, это вы, Мафусаил! — приветствовал его дядюшка Жан. — Входите же, входите!
И крестный поднес ему большой стакан вина; старый Доминик взял его, кивнув головой на три стороны. Потом, зажмурив узенькие глазки, он не спеша выпил. Тетушка Катрина, Маргарита и Николь стояли позади; все мы смотрели на него с умилением.
Вот он вернул стакан, и дядюшка Жан попросил его что-нибудь спеть. Но старик Мафусаил отвечал, что он уже несколько лет не поет. Все мы были в таком умиленном расположении духа, что и он поддался — стал наигрывать какую-то приятную и такую старую мелодию, что ее никто уже и не знал; все только переглядывались. Вдруг батюшка воскликнул:
— Да ведь это «Песня крестьян»!
И тогда все сидевшие за столом закричали:
— Верно, верно… это «Песня крестьян»! Ну-ка, Жан — Пьер, запевай.
Я и не знал, что батюшка хорошо пел — никогда не слышал его. А он все повторял:
— Да я позабыл… даже первого слова не помню.
Но Шовель уговаривал его, дядюшка Жан твердил, что сроду прежде не слыхал, чтобы пели лучше, чем певал дружище Жан-Пьер. И батюшка в конце концов согласился, весь вспыхнув, опустив глаза и слегка откашлявшись.
— Ну раз уж вы непременно хотите… что ж, попробую вспомнить.
И он тут же запел «Песню крестьян» под звуки рылей. Голос его звучал так проникновенно и так печально, что перед взором словно вставало далекое прошлое — вот наши несчастные предки вспахивают землю, впрягая в плуги своих жен, вот солдаты-грабители отнимают у них все, что они собрали, а потом огонь охватывает соломенные кровли, и искрами разлетается сжатый хлеб, а жен и дочерей угоняют в чужие края: голод, болезни и вечный ужас — виселица… Бед не перечесть! А песня все тянется, тянется, и нет ей конца.
Хоть я и выпил доброго вина, но при третьем куплете, всхлипывая, уткнулся лицом в стол, а Летюмье, Гюре, Кошар, дядюшка Жан и еще два-три наших односельчанина подтягивали припев, словно на погребении своих близких.
Маргарита тоже пела. Голос ее звенел, как жалоба женщины, впряженной в плуг, женщины, уводимой насильниками. Жутко становилось, волосы на голове вставали дыбом. Оглядевшись, я увидел, что все бледны как смерть. Шовель, сидевший во главе стола, стиснул губы и угрюмо хмурил брови.
Наконец батюшка умолк, а струны рылей все еще стонали. Шовель сказал:
— Хорошо вы пели, Жан-Пьер, совсем как певали наши предки, потому что вы сами испытали все эти беды. А наши деды и отцы, все наши прародители — мужчины и женщины — сами выстрадали все это.
Все еще молчали, поэтому он добавил:
— Но времена старых песен прошли… Пора новую начинать!
Все мигом вскочили — и я первый — и закричали:
— Да, пора новую запевать… Чересчур уж мы настрадались!
— И ждать этого уже недолго, — заметил Шовель. — А теперь вот что, тетушка Катрина права: кричать нечего — здесь это ни к чему не приведет.
Тогда дядюшка Жан своим звучным басом завел песню кузнеца. Вернулся Валентин, и мы вместе с ним подпевали Жану Леру. От песни нам стало повеселее; она тоже была печальной, зато дышала силою; в припеве говорилось, что кузнец кует железо!.. А под этим подразумевалось многое, и все усмехались.
Немало других хороших песен было спето в тот вечер. Но песню отца мне не забыть вовек, и, вспоминая ее, я снова и снова восклицаю: «О великая, о священная революция! Если какому-нибудь выходцу из французских крестьян хватит совести отвергать тебя, пусть он послушает песню своих предков. А если песнь не образумит его, пусть он сам, его дети и потомки еще раз споют ее, как крепостные рабы. Тогда-то, быть может, они поймут ее и получат возмездие за свою неблагодарность».
В тот вечер мы с отцом вернулись к себе в лачугу поздним вечером. На следующий день, 10 апреля 1789 года, Шовель уехал в Мец. Не за горами был созыв Генеральных штатов.
Глава пятнадцатая
Несколько диен спустя после отъезда Шовеля все только и говорили о делах большого бальяжа, а главное, о соединении трех сословии в одно — в Генеральные штаты. В жизни я не слышал таких ожесточенных споров.
Королевский указ гласил, что число депутатов от третьего сословия будет удвоено, а это означало, что у нас будет столько же депутатов, сколько у двух других сословий, вместе взятых. Поэтому мы хотели голосовать поголовно, требуя упразднения привилегий, вопреки возражениям дворян и епископов, — ведь им хотелось сохранить старинные права и голосовать посословно, так как они были уверены, что вечно будут держаться вместе против нас и всегда иметь два голоса против одного.
Посмотрели бы вы, как негодовали дядюшка Жан, Летюмье, Кошар и все остальные именитые наши односельчане, сидя под раскидистым дубом во дворе «Трех голубей» — с недавних пор туда под вечер выносили скамьи и столы, чтобы подышать свежим воздухом. В мае 1789 года погода в наших краях стояла ветреная и дождливая, зато апрель выдался очень жаркий. Все цвело и зеленело. Птицы свили гнезда к пятнадцатому числу, и, помнится, мы с Валентином работали в кузнице в одних рубахах с закатанными до колен штанами, а куртки вывешивали за дверь. Дядюшка Жан — румяный, пышущий здоровьем — то и дело звал меня с улицы:
— Ну-ка, Мишель, поддай!
И приходилось три-четыре раза обливать сильной струей его лысую голову и плечи. Это его взбадривало. И над ним весело смеялась соседка — жена токаря, Мадлена Риго.
Так вот, было очень жарко, и в девятом часу, когда всходила луна и наступала прохлада, приятно было посидеть за бутылкой вина или кувшином сидра у себя во дворе, обнесенном решетчатой изгородью.
Вдоль улицы у хижин сидели женщины и девушки и пряли, наслаждаясь хорошей погодой. Всюду — вблизи и вдали — раздавались говор и смех, лай собак, гул голосов, и соседи тоже могли слышать наши споры. Но мы уже не обращали на это внимания: появилось доверие друг к другу.
Иногда приходила Маргарита. Мы с ней болтали и смеялись под сенью бука. Верзила Летюмье кричал, стуча кулаками по столу:
— Хватит!.. Так продолжаться не может. Объявить надо, что все мы — заодно.
На что тетушка Катрина говорила:
— Ради бога, сосед Летюмье, не ломайте стол. Не желает он голосовать посословно!
Итак, все шло своим чередом. А я не помню поры счастливее, чем та, когда я болтал с Маргаритой, даже не смея признаться ей в любви. Да, никогда я не был так счастлив.
И вот как-то часов в восемь вечера мы все сидели в тесном кругу во дворе, и на нас лила свет луна, висевшая над деревьями. Верзила Летюмье кричал, а Кошар, уткнув крючковатый нос в рыжую бороду, с трубкой в зубах, поводя глазами, круглыми, как у совы, курил, облокотившись о стол. Остерегаться нам было некого, и Кошару — не больше других, хотя нынче он и обделал одно дельце. Ремесло дровосека не давало ему, понятно, большого дохода, но время от времени он шел за таможенный кордон и приносил из Грауфталя увесистый мешок табаку, который неплохо продавался в округе: за фунт отборного красного — четыре су вместо двадцати, а отборного черного — три су вместо пятнадцати.
Споры о политике так бы и продолжались, как обычно, до десяти часов, но вот решетчатая калитка, выходившая на улицу, отворилась, и во двор не спеша вошел, оглядывая нас, человек в штатском, а за ним два сержанта конно-полицейской стражи. То был толстопузый Матюрен Пуле, сборщик пошлин с Немецкой заставы, в треуголке, сдвинутой на затылок, в пожелтевшем завитом парике. У него был сизый вздернутый нос картошкой, глаза навыкате поблескивали в лунном свете, его двойной подбородок упирался в жабо, а брюхо свисало чуть ли не до колен, — видно, был он обжора невероятный. На завтрак такому подавай салатницу с полдюжиной резаных колбасок, зеленый горошек в масле, да каравай хлеба фунта в три, и два жбана пива; и столько же на обед — да несколько ломтей ветчины или жиго вдобавок, и два кружка белого сыра с луком. Судите сами, хватало ли ему на пропитание жалованья сборщика. И когда дело шло о том, как бы наполнить салатницу, он отрекался от отца с матерью, брата с сестрой, от всей родии. За вознаграждение он донес бы на самого господа бога и, несмотря на придурковатый вид, хитро, как лиса, выискивал и преследовал контрабандистов. Думал он об этом денно и нощно и жил изобличениями контрабандистов, как другие работой. Вот что значит прокормить такую утробу — сердце, так сказать, уходит в живот, и человек только и думает о том, чтобы выпить и поесть.
- Рекрут Великой армии (сборник) - Эркман-Шатриан - Историческая проза
- Победа. Книга 1 - Александр Чаковский - Историческая проза
- Император Запада - Пьер Мишон - Историческая проза
- Чингисхан. Пенталогия (ЛП) - Конн Иггульден - Историческая проза
- Наполеон: Жизнь после смерти - Эдвард Радзинский - Историческая проза