Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Откуда вы взяли, что я иронизирую? Помилуйте, разве вы не обратили внимания, что за двадцать минут наши произвели больше выстрелов, нежели обычно производят за сутки. И все — пальцем в небо. Раз десять в день показаться этакой игрушке над нами, и мы в неделю израсходуем весь наш запас патронов и снарядов.
— По-вашему, вовсе не стрелять? Ведь есть приказ, обязывающий солдат стрелять по аэропланам.
— Но не на авось, а с каким-то смыслом и расчетом стрелять, не так ли?
— По-моему, уже кое-что делается относительно расчетов. Я слыхал, будто некий конструктор Розенберг и, независимо от него, инженер Иванов придумали механизмы, с помощью которых можно легко и быстро повернуть пушку на вертикальной оси под любым углом и наклоном ствола, — сказал Дмитриев.
— Поворотное приспособление? — заинтересованно спросил Игнатьев. — А прицел какой?
— Прицел? Должно быть, обыкновенный.
— Позвольте, как же с его помощью бить по движущейся цели, ведь аэроплан не стоит на месте ни одной секунды?
— Не знаю, — ответил Дмитриев и поспешил в землянку.
Оставшись один с Игнатьевым, Чупрынин осведомился о продолжении разговора с солдатами, прерванного воздушной тревогой. Игнатьев условился о встрече через день вечером, когда командир второй батареи Дмитриев уйдет на дежурство.
Разговор в землянкеПолевой почтальон принес Игнатьеву в землянку два. письма: от отца и от учительницы Маргариты Вячеславовны Унуш. В это время Дмитриев собирался уходить на дежурство. Просовывая руку в рукав шинели, он завистливо оглянулся на толстые конверты, попрощался и, хмурый, вышел. Оставшись один, Игнатьев подтянул концом ножичка фитиль гильзы-лампы и в мрачной землянке сразу стало веселее. Он уселся на топчан, укрытый байковым одеялом, облокотился на шуршащую, набитую сеном подушку, вскрыл конверт и углубился в чтение.
Маргарита Вячеславовна начинала письмо с подробного лирического описания картины наступления весны в Ахиярви. Эти страницы взволновали Игнатьева, вызвав воспоминания о днях юности. Маргарите Вячеславовне был вверен надзор за дачей, и в письме своем она отчитывалась о сделанном ею. Еще три страницы она посвятила всяким хозяйственным мелочам, мало интересным Игнатьеву. Далее учительница рассказывала, как она пытается возродить сад, сама обрабатывает цветочные клумбы, обстригает деревца, живя в тоскливом одиночестве. В заключение она сообщала о гибели на фронте одного из своих друзей. Учительница обладала даром изливать в письмах свои чувства и произвела на Игнатьева сильное впечатление.
Перечитав еще раз письмо, Александр Михайлович устремил серые, повлажневшие глаза на причудливую лампу. Огонь, горящий в полусумраке, располагает человека к раздумью. Прапорщик сидел неподвижно, долго не отрывая взгляда от магического пламени. Опомнившись, он принялся читать второе письмо.
Отец извещал, что скоро мобилизуют и Мишу. Итак, солдатом становится его третий сын.
«Я не отчаиваюсь, конечно, — писал Михаил Александрович, — но мне, как всякому родителю, тяжело, признаюсь, безмерно тяжело.
Здоровье мое ухудшается. Плохо с сердцем. Одышка одолевает. Старость берет свое. Жить мне, очевидно, осталось немного. А как хочется дожить до возвращения домой моих детей-воинов. Легче будет умереть, убедившись, что вам больше не грозит кошмар войны. Впрочем, ты всегда ухитрялся жить, Шура, так, что над тобой постоянно висел дамоклов меч. Я никогда не осуждал тебя за избранный опасный путь, а, напротив, гордился твоим правдолюбием и горжусь тем паче теперь, зная твое отношение к этой величайшей из трагедий в истории.
На днях наводил порядок в твоей комнате. Хотел, чтобы вещи лежали на местах так, как ты оставил их. Так почему-то приятнее мне. Видимо, от иллюзии твоего присутствия, точно ты вышел из дому на полчаса. Роясь в ящике стола, я наткнулся на твои нетупящиеся инструменты и расстроился, сердце вдруг зашалило крепко, и я присел, чтобы не упасть. Какое большое дело брошено и позабыто... сколько живых дел, больших и малых идей, проектов, экспериментов, рожденных во имя блага человеческого, заморожено, загублено ради этой безумной войны! Сколько талантов, вместо того чтобы оплодотворить ниву науки и просвещения, сложит головы и сгинет прахом! Ужас, ужас»...
В дверь землянки постучали. Игнатьев предложил войти. Чупрынин и четверо друзей ввалились в тесную конуру, заполнив ее и приветствуя прапорщика. Игнатьев ответил на приветствие. С его разрешения гвардейцы кое-как расселись на койке и на земляном полу. Дочитав письмо отца, Игнатьев задумался, расстроившись.
— Письмецо получили, ваше благородие? От него завсегда вначале полегчает на душе, а потом муторно станет, — сочувственно сказал Татищев, обхватив руками, колени.
— Да, вот получил два письма. В них — слезы честных людей. Морем слез омывает народ письма своим сынам-солдатам... Что ж, будем разговаривать?
Игнатьев заметил, что за два дня гвардейцы несколько поостыли. Однако он не хотел, чтобы ненависть к Рощину ослабла, и поэтому о нем и начал беседу:
— Вы спрашивали в прошлый раз: кто же еще достоин суровой кары, кроме нашего поручика? Многие, очень многие. И именно поэтому трогать его пока не следует.
Непонятно начал рассуждать прапорщик. Разве суд не карает пойманного разбойника из-за того, что на свете есть много других разбойников?
— Я согласен с вами, что Рощин жесток, что телесные наказания солдат нетерпимо унизительны, что тупое упрямство Рощина стоило жизни не только Соколову. Слов нет — это мерзавец, злодей, но ведь есть и другие злодеи.
— А других мы не знаем, ваше благородие, — ответил сидящий на полу Фокин, подняв веснущатое лицо с маленькими острыми глазами.
— А как вы думаете, злодеи есть еще на свете?
— Может и есть где, да они до нас не касаются. Пущай на них найдут управу те, кого они обижают.
— Я вас понял, Фокин, так: мы расправимся здесь с Рощиным, в соседнем полку такие же солдаты, как вы, разделаются с каким-нибудь мерзавцем Сидоровым, в третьем полку — еще с кем-то и так далее. Не так ли?
— Так точно!
— Если всякий постоит за себя, то будет управа всем злодеям, — добавил Коровин.
— А не лучше ли нам объединиться с солдатами тех волков, с недовольными дивизий, корпусов — всей русской армии — и сразу решить вопрос со всеми злодеями?
— Канитель разводить, — махнул рукой Фокин. Большевик Чупрынин и Ткаченко молчали. Первый понимал, к чему ведет разговор прапорщик, второй просто был молчалив.
— Я имею в виду прежде всего не мелких злодеев, а крупных, волею которых льется кровь народа, — мягко убеждал Игнатьев. — Вы говорите, Фокин, что другие злодеи до вас не касаются. А как война, касается она до вас? До ваших детей, хозяйства... касается? Меня, например, она очень коснулась. Вот вам подтверждение — письмо отца.
— Это почему же, ваше благородие, ей до меня не касаться, — воскликнул Фокин с обидой. — Кабы она до меня не касалась, разве я рыл бы здешние земли, да вши, извините, ели бы меня поедом... Опять же и нам письма шлют, почище вашего. Вот оно, горя из него «вовек не выхлебать! — выпалил солдат, извлекая из кармана сложенную треугольником серую бумагу.
Прапорщик взял письмо и с разрешения Фокина прочитал вслух. Половина текста состояла из поклонов всей деревни, а вторая половина — из длинного перечня крестьянских бед.
— Верно, Фокин, война вас сильно касается, — сказал Игнатьев, сочувственно кивая головой. Фокин приосанился, словно он гордился тем, что у него оказалось столько бед. Игнатьев, между тем, продолжал. — Война не меньше касается каждого из вас, каждого солдата и честного человека в тылу.
— Истинно, ваше благородие.
— Истинно, говорите? А кто затеял войну, кто главные виновники ее, — вам не интересно знать? Вам интересно бороться только с одним Рощиным — с этой мелкой рыбешкой?
— Да нешто мы не воюем с виновником? День-деньской из пушек палим по нему, — обиделся Коровин.
Татищев, насупившись, недобро косился на прапорщика из угла. Высказываясь против расправы над Рощиным, Игнатьев заронил сомнение в искренности своего отношения к солдатам. Татищев с каждой минутой становился сумрачней. И вдруг он вспыхнул, заговорил с гневной ядовитостью:
— Мы вас поняли так, ваше благородие: немцев уговариваете бить, поскольку они виновники войны, а Рощина — не трогать, дескать, мелкая рыбешка. Выгораживаете его, своего же офицера, а мы, дурьи головы, открылись вам. Знали же наперед, что ни за какие калачи офицер на офицера не пойдет ради нашего брата, знали и попались, как куры во щи.
Наступила неловкая тишина. Снаружи доносился вечерний шорох сосен. С ненавистью смотрел Татищев и на Чупрынина, но тот не обращал на него внимания, пряча в усах снисходительную улыбку. Свет мерцающей лампы отражался, искрясь, в глазах растерявшихся солдат. Игнатьев нахмурился, деловито погладил усы и выждал минуту.
- Том 2. Брат океана. Живая вода - Алексей Кожевников - Советская классическая проза
- Зелёный шум - Алексей Мусатов - Советская классическая проза
- И зеленый попугай - Рустем Сабиров - Советская классическая проза
- Чистая вода - Валерий Дашевский - Советская классическая проза
- Летят наши годы - Николай Почивалин - Советская классическая проза