тетрадь для вписывания стихов с бесчисленными быстрыми зарисовками пиратов, ландскнехтов, птиц, героев Сервантеса и Шарля Анри де Костера. В детстве любимым занятием его было — вырезывать и свертывать бумажные фигурки. Багрицкий считал, что он не стал художником только потому, что «на художника надо учиться».
…Вот таким чаще всего и изображен Багрицкий, таким чаще всего рисуется он в памяти людей, хорошо его знавших: от болезненного затрудненного дыхания раздуваются пухлые щеки, ходят ноздри, сомкнуты подвижные нежные губы. Весь он, преодолевающий приступ бронхиальной астмы, какой-то нечесаный, по-птичьи нахохленный. Пятикопеечная ученическая тетрадь и огрызок карандаша отодвинуты в сторону… А только что, перед приступом болезни, Эдуард прочитал несколько строк нового стихотворения, проверил на слух, исправил строку… Эта работа легко совершалась им перед товарищем — без всякой позы, с большой искренней заинтересованностью во мнении того, чьему вкусу он доверял.
Так шли годы.
Внешними событиями эта жизнь не была богата… Но кроме этой, уже известной биографии есть другая — биография скрытая, трудно доступная для наблюдения со стороны, жизнь духа, биография души. И вот тут-то найдется то главное, о чем пора говорить. Тут найдется и в общем простой, незамысловатый ответ на вопрос, что особенно влекло людей к Багрицкому, этому чудиле, балагуру и декламатору, почему с таким чувством чего-то важного, серьезного, с такой душевной настороженностью и благодарностью вспоминаем мы своего старшего товарища?
Мало ли колоритных и забавных людей встречается в жизни, но далеко не всегда сохраняются эти встречи в памяти, а еще реже в сердце. Вдруг вспомнишь интересного, а то просто забавного человека, на минутку порадуешься, оживишься этим воспоминанием — и опять все забыто. Думаю, что для многих встреча с Багрицким стала тем важным, счастливым событием, о котором не только невозможно забыть — оно стало событием твоей собственной биографии. Может быть, это самая радостная особенность отношений между людьми. Таковы силы души человека!
Он входил в твою жизнь не так, как иной раз входят в привычку встречи с соседом для игры в шахматы. Без всякого заметного влияния переносились на тебя душевные состояния этого человека. Больше того — как-то невольно ты приобщался к д у ш е в н ы м з а д а ч а м этого человека, к долговременным состояниям его духа. Сразу и незаметно Багрицкий посвящал в свою веру, потому что, выражаясь по-старомодному, он прежде всего был вдохновенным апостолом поэзии.
И не в том было дело, что он много помнил. Важнее было то, что на наших глазах он творил новое слово. Совершалось убеждение самим поэтическим образом. Знакомые слова и понятия впервые появлялись перед нами в новых сочетаниях. Это производило впечатление сильнейшее. Багрицкий нам читал:
Яростный ветер крепчает,
С ветром раскат сильней,
Африка подымает
Голову из морей.
Видишь: в дневном безлюдьи,
Между кустов и скал,
Слушают черные люди
«Интернационал».
Мы разворачивали новый номер газеты и видели новые стихи Эдуарда:
О, барабанщики предместий,
Когда же,
Среди гулких плит,
Ваш голос ярости и мести
Вновь над Парижем прогремит?
. . . . . . . . . . . . .
Когда суровей и бесстрашней
Вы первый сделаете шаг,
Когда над Эйфелевой башней
Пылающий взовьется флаг?
Эти наглядные и незабываемые уроки давались незаметно и для учителя и для учеников.
Этим был богат Багрицкий, очень богат! Содержательна эта его вторая биография! Напряженная и беспрерывная деятельность этой души не могла не ощущаться вблизи: в этой душе с большой энергией совершалось много такого, что в какой-то мере было свойственно всем молодым людям двадцатых годов, первых лет революции, молодым людям, вышедшим из той среды, из которой вышел Багрицкий. С большой полнотой об этом сказано в лучших его стихотворениях позднего периода: «Последняя ночь», «Происхождение», «ТВС»… В этот поздний период Багрицкому стало доступно то, чего так не хватало ему в молодости, — ощущение значительности своей судьбы, понимание того, что его биография — это и есть одна из важных тем современности. Это созрело вместе с жизненным опытом. Ощущение это, как и следовало ожидать, стало плодотворно потому, что было оно драматично.
Багрицкий не оставил после себя какого-нибудь законченного биографического очерка. Сохранились наброски, черновики. В одном из черновиков встречается сообщение, которое, несомненно, значит очень много, открывает доступ к внутреннему миру, к многолетней «внутренней биографии» Багрицкого, содержательной, богатой, значительной и — что особенно важно — типичной. Багрицкий пишет:
«…я искал сложных исторических аналогий, забывая о том, что было вокруг. Я еще не понимал прелести выражения собственной биографии… Я сторонился слов современности, они казались мне чуждыми поэтическому лексикону».
Эти записки относятся к последнему периоду жизни поэта. Гораздо раньше, но и тогда уже немолодой — под тридцать лет — Багрицкий все еще спрашивал, все еще терзался сомнением:
Пусть, важной мудростью объятый,
Решит внимающий совет,
Нужна ли пролетариату
Моя поэма или нет?
При вступлении в битву жизни Шиллера и его современников — романтиков, как известно, шла борьба за право на монолог не только для принца, но и для бродяги. Для Багрицкого в этом уже не было сомнений, он безоговорочно владел этим правом, сомнения были другие и не менее трудные: каким должен быть монолог поэта-бродяги? Для кого писать? Что писать? Да нужен ли он сам, поэт-романтик, придерживающийся школы традиционного классического стихосложения?
Прости меня, классическая муза,
Я опоздал на девяносто лет!
А ведь к этому времени уже были созданы переводы из Бернса, Томаса Гуда, «Тиль Уленшпигель», «Трактир», «Чертовы куклы», затерянные позже «Сон Игоря», «Марсельеза», «Харчевня», десятки более мелких по объему стихотворений… И почти все эти стихотворения «на случай», четкие, звучные, нередко преодолевающие ограниченность служебного назначения, печатались в местных газетах и журналах. Багрицкому в большой степени уже было присуще профессиональное отношение к своему поэтическому труду. Опыт был обширный и выучка твердая.
Редкий номер одесской газеты, посвященный какому-нибудь революционному событию, выходил без стихов Багрицкого, а в это же время он снова и снова варьировал излюбленную тему о поэте, рано устранившемся от бурь жизни, как это выражено хотя бы в «Трактире»:
О господи, ты дал Тане голос птицы,
Ты языка коснулся моего,
Глаза открыл, чтоб скрытое узреть,
Дал слух совы и сердце научил
Лад отбивать слагающейся песни.
Но, господи, ты подарить забыл
Мне сытое и сладкое