Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Это была самая короткая и впечатляющая речь, которую мне когда-либо довелось услышать.
— Ну что вам сказать? Материально звание мне ничего не дает, — обычным своим тусклым голосом проскрипел он и приступил к опросу.
Так вот, специально перечитанный сейчас стишок Некрасова кончается обращением Мазая к спасенным им и выпускаемым на волю зайцам:
«...Я проводил их все тем же советом:
„Не попадайтесь зимой!”
Я их не бью ни весною, ни летом:
Шкура плохая — линяет косой...»
Что и говорить, наш заслуженный Дмитрий Иванович, некрасовский Мазай, да и его знаменитый создатель были серьезные люди, знавшие, что почем и с какой стороны хлеб намазан.
CAUSA FINALIS [2]
Однажды в старые советские времена я остановил на Садовом кольце левую машину. В ней уже были пассажиры, но мне оказалось по пути, и я поместился рядом с водителем.
Cзади сидела женщина, а рядом с ней, приклеившись к окну, стоял на коленках мальчик лет шести, который задавал одни и те же изматывающие вопросы. Наверно, это длилось уже долго, — мать отвечала неохотно. Водитель молчал. Я тоже сидел тихо, любуясь развертывающейся, пусть с перебоями, картиной предустановленной мировой гармонии.
— Мам, что это?
— Троллейбус.
— Зачем?
— Чтобы возить людей.
— Зачем?
— Чтобы они ехали, куда им нужно.
— А это?
— Милицейская будка.
— Зачем?
— Для милиционера.
— Зачем?
— Зачем, зачем?!. Регулировать движение.
— Зачем?.. А это что?
— Асфальтовый каток.
— Зачем?
— Асфальт укатывать.
— Зачем?
Женщина не отвечала.
— Зачем?
Почуяв, что это его выход, реплику подал водитель:
— Чтобы он был неровный...
Мальчик замолк, озадаченный вторжением в идеально телеологичную вселенную элементов неэвклидовой геометрии.
С ИСТОЧНИКА ЖИЗНИ
Вымыслу я предпочитаю отделку фактов, но, задавшись сочинением рассказов, выдумывал, как мог, комбинируя литературные мотивы с материалом собственного опыта. Об истории создания одного сюжета я поведал в предисловии к книжке «НРЗБ. Allegro mafioso» (М., ОГИ, 2005):
Упреки в литературности меня доехали. Игорь Мельчук, лингвистический гений, но ненавистник всего гуманитарного <…> сказал: «А про жизнь ты написать можешь <…>?»
Это был вызов, хотя, как на бумаге делается «жизнь», в общем, известно. Я работал всю ночь и на следующий день предъявил ему «Жизнь после смерти»...
Ладно там, Мельчук меня одобрил, — что он понимает?!. <…> Из Монтерея позвонила теща и стала допытываться <…> все ли живы-здоровы. Оказывается, в этот день рассказ вышел в «Новом русском слове», она прочла и забеспокоилась о дочери.
Кстати, без интертекста не обошлось и тут. Одна знакомая обвинила меня в плагиате из «Дела корнета Елагина». Этого рассказа я не знал (клянусь!), срочно прочел и вздохнул с облегчением: он был вялый и тянулся бесконечно, как тянутся только взятые из жизни.
В этой похвале выдумке все рассчитано: и опускание наивного Мельчука, и эстетски превосходительный тон, и финальный пинок документалисту Бунину. В общем, с умным человеком поговорить приятно.
Но вот книжка выходит, и я дарю ее своему новообретенному кузену Юре. Новообретенному — потому что после смерти моего отца мама рассорилась с его семьей (мне был всего год), и я вырос, практически не зная ни деда, ни теток, ни двоюродного брата. Лет пять назад Юра разыскал меня по Интернету, и мы наконец встретились. Оказалось, что мы одного возраста и роста, а в остальном очень разные. Тем поразительнее было обнаруживать сходства. Так, в одно и то же лето (1970 года) каждый из нас купил складную польскую яхту «Mewa» с трехслойным днищем и поддувными бортами.
Помимо прочего, Юра — заботливый хранитель семейного предания, знающий о моем отце — своем дяде — гораздо больше, чем я. Он показал мне документы, фотографии, родословное древо. По поводу «Жизни после смерти» объявил:
— Это ты рассказал историю своего отца.
— Да нет, там же в предисловии сказано, как я все это придумал нарочно, чтобы...
— До твоей мамы у Константина Платоновича было еще две жены, впрочем, тогда браки не регистрировались. Как ты знаешь, он состоял на учете в психдиспансере, но считался практически нормальным. Однажды они с первой женой задумали двойное самоубийство, которое кончилось именно так, как ты описал, — ее смертью. Его вызывали, допрашивали, отпустили. Разумеется, он не любил об этом рассказывать, и возможно, твоя мама ничего не знала.
...Две недели назад мне стукнуло 68 [3] . Отец умер (утонул), когда ему было вдвое меньше — 34, мама — полвека назад (в 50), мой отчим («папа») — сравнительно недавно, в 93 с половиной (прожив после маминой смерти ровно столько же, сколько до). Он хорошо помнил обоих, но рассказывал скупо. В результате я знаю о них катастрофически мало.
И вдруг оказывается, что где-то во мне все это закодировано, надо только внимательнее читать собственные рассказы. А ведь среди них есть и вольная фантазия о мамином прошлом («Дачники»), кончающаяся признанием, что я уже который год не решаюсь разобрать корзину с родительской корреспонденцией 30-х и 40-х годов. Может, пора заглянуть — и убедиться, что я уже и так все описал?!
САРДЕЛЬКИ С ЧЕЛОВЕЧЕСКИМ ЛИЦОМ
Одним из ранних и навсегда запавших в душу знамений оттепели был открывшийся году в пятьдесят четвертом чешский ресторан «Пльзень». Все чешское, польское, венгерское, да даже и эстонское, играло в те времена роль первых ласточек новизны, еще соцлагерной по форме, но уже европейской по содержанию.
«Пльзень» располагался в ЦПКиО — Центральном парке культуры и отдыха им. Горького, рядом с Крымским мостом. Фирменным блюдом там были шпикачки , очень похожие на наши сардельки, но отличавшиеся как составом — белыми вкраплениями сала, так и способом приготовления: крест-накрест надрезанные с обоих концов, при зажаривании они растопыривали восемь незабываемо подгоревших отростков. Кажется, надрезание диктовалось повышенной жирностью шпикачек, при высокой температуре требовавшей выхода. («Настоящие сосиски должны прыскать».)
К шпикачкам, естественно, подавалось пиво, в том числе, наверно, «Пльзеньское», знаменитое особым процессом отстаивания пены, но этих тонкостей моя память не сохранила (пиво я вообще распробовал позже). Не сохранила она и типа сосудов — были ли это граненые стаканы, стекляные кружки или изящные тюльпановидные бокалы. Запомнилось главное: шпикачки, пиво и витавший над вызывающе простыми деревянными столами призрак свободы.
Под тем или иным соусом он и потом продолжал забредать в наши палестины. Однажды, когда я уже был сотрудником прогрессивной Лаборатории машинного перевода, дружественный нам Арон Борисович Долгопольский, один из отцов-основателей советской ностратики, встретившись мне в полутемном коридоре Иняза, вдруг поднял сжатую в кулак руку и демонстративно торжественным, чуть не загробным голосом произнес «Uhuru!». Тогда я еще не помышлял об африканистике, но на дворе стоял 1960 год, год массового сбрасывания Черным континентом цепей колониализма, и суахилийское слово ухуру, «свобода», было знакомо не только «полиглотательному Арону», но и рядовым читателям «Правды». Цепи, впрочем, были сброшены несколько преждевременно — угрюмые коннотации тройного «у» овеществляются с тех пор со все более и более удручающей убедительностью.
Шпикачки же, в общем, не подвели, обернувшись со временем Пражской весной, а там и бархатной революцией. Помню также, как в августе 1979 года, впервые оказавшись по другую сторону железного занавеса, я никак не мог вдоволь наесться жареными вюрстлями, продававшимися в Вене на каждом углу, чуя в них, несмотря на гастрономические отличия, реинкарнацию шпикачек четвертьвековой давности.
Кухонный привкус этих рассуждений никак их, я думаю, не роняет. Еда и питье, особенно на людях, — дело серьезное. Призрак свободы был дан нам в ощущении — в обличье, казалось бы, сугубо телесном и частном, но в то же время одухотворенно публичном, открывавшем новое политическое пространство. В «Пльзене» мы причащались плоти и крови мировой культуры.
- Дом горит, часы идут - Александр Ласкин - Современная проза
- Голубой ангел - Франсин Проуз - Современная проза
- Ящер страсти из бухты грусти - Кристофер Мур - Современная проза
- Людское клеймо - Филип Рот - Современная проза
- Другая материя - Горбунова Алла - Современная проза