Энрико был моим ровесником, но выглядел много старше, как мне показалось, он удивительно походил на отца. То же смуглое лицо, черные запавшие глаза, ранняя седина на висках. Только бороды не было, да и значительности сеньора Рикардо тоже не наблюдалось. Сутулый, худощавый, заурядный человек… Признаться, я почувствовал разочарование. Сын Эвы и брат Рышарда ничем их не напоминал. Он рассказал мне, что сеньор Рикардо умер в сорок первом, когда Энрико было шестнадцать, а спустя два года он вошел в права наследства. Он много путешествует по свету, коллекционирует оружие, не женат. Как и отец, пишет книги по истории.
Мы беседовали в его кабинете, мрачноватой комнате, сверху донизу уставленной полками с книгами, старинными фолиантами, переплетенными в кожу, и современными томами. Я обратил внимание на наброски, видимо, цветными карандашами, в тяжелых старинных рамах: городские пейзажи – площади, кривые улочки, уличные кафе, соборы, – выполненные легкими летящими штрихами, полные радости и света.
– Это Рикардо рисовал, – сказал Энрико, и меня поразил его голос, глухой, полный такой неизбывной тоски, что у меня сжалось сердце. Он стоял у окна, спиной ко мне, смотрел на аллею старых лип, покрытых светло-зеленым молодым пухом. Был конец марта, день – серый, тусклый, в воздухе висела сумеречная морось, не то дождь, не то туман. Энрико молчал, всматриваясь во что-то за окном, а я подошел поближе к полотнам. Эти картины мог нарисовать только очень счастливый человек, они были полны света, радости и будущего… Рышард, улыбаясь, смотрел на меня с большой черно-белой фотографии на стене. Распахнут ворот белой рубашки, белый же толстой вязки свитер небрежно накинут на плечи. Он не позировал, просто сидел на скамейке под деревом в саду или парке, а кто-то, возможно Энрико или Эва, подошел неслышно и закричал: «Внимание! Снимаю!» Щелк – и готово! Мгновение остановилось. Навсегда.
И снова меня поразила удивительная красота Рышарда… и еще что-то… Свет! Да! Свет был в его глазах, улыбке, вьющихся волосах… Свет и радость. Я почувствовал, как защипало в глазах… Я не считаю себя сентиментальным человеком, в Африке я попадал в переделки, которые требовали от меня известного мужества и твердости, а тут ничего не мог с собой поделать… «О жизнь, – грустно думал я, – как же больно ты бьешь!»
– Прекрасные рисунки, – сказал я, прерывая тягостное молчание.
– Мой брат был необычайно талантливым человеком, – ответил Энрико, не оборачиваясь. – Выдающимся художником и архитектором… истинным артистом! Иногда я думаю, что он был единственным человеком в моей жизни, которого я любил.
Признание это прозвучало неожиданно и смутило меня своей откровенностью.
– Твоя мать была очень красивой женщиной, – пробормотал я, испытывая неловкость. Он промолчал.
Мы обедали в большом холодном зале с высокими резными панелями темного дуба, увешанными картинами. Мужчины и женщины в старинной одежде строго смотрели на нас из тяжелых позолоченных рам. Оленьи рога на деревянных щитах, потускневшие гобелены, длинный стол, за которым когда-то сидели предки Энрико, испанские сеньоры с неистовой, горячей кровью, – все было как десятки, а то и сотни лет назад. Время, казалось, здесь остановилось.
От сердечности, с которой Энрико встретил меня, не осталось и следа. Он был холоден и сдержан, и я невольно сравнивал его, теперешнего, с мальчиком из далекого тридцать пятого года, каким я его запомнил, – драчливым, страстным, полным ревнивой злости…
Мы говорили мало, он – о своих исторических изысканиях, я – об Африке. О Рождестве в Варшаве никто из нас не вспоминал. И лишь под конец обеда Энрико сказал, что одним из самых счастливых воспоминаний его детства является воспоминание о Рождестве далекого тридцать пятого. Он помнил детали, каких не осталось в моей памяти, – убитого кабана на снегу, а вокруг него кровь…
– Черный мертвый кабан с желтыми клыками, а вокруг головы на снегу кровь! – сказал он со странным чувством, от чего мне стало не по себе. И повторил еще раз: – Очень много крови… на белом снегу!
Я стал было рассказывать о миссии, которая привела меня в Испанию, но он вдруг перебил меня и произнес, глядя мне прямо в глаза:
– Вы знаете, что мой брат погиб в Освенциме?
Я не нашелся что ответить, и стал бормотать о том, будто мы догадывались о судьбе Рышарда и Эвы… но не знали точно… Какая трагедия!
– Если бы он остался в Испании… – продолжал Энрико, не слушая, и казалось, что он уже не помнит обо мне, а говорит сам с собой, в тысячный раз повторяя свое «если бы он остался…». – Мой единственный друг, близкий, любимый друг! – почти выкрикнул он и сразу же напомнил мне неистового маленького Энрико из нашего детства. В его словах была такая страсть, такая боль, что мне снова стало неловко, словно я подсмотрел что-то, не предзначавшееся для чужих глаз.
Расстались мы вполне дружески, обещая поддерживать связь друг с другом. Я с облегчением оставил его мрачный дом. Мой куратор, фра Бартоломео, узнав, что Энрико мой родственник, воскликнул: «Несчастный человек!» – и, видя мое недоумение, рассказал следующее. В сорок третьем Энрико узнал, что его мать и брат находятся в концлагере. Немцы торговали узниками, это общеизвестный факт. Энрико, единственный наследник огромного состояния, связался с немецкими друзьями отца, который перед смертью занимал пост одного из министров в кабинете Франко, и стал добиваться встречи с братом, раздавая бесценные подарки и деньги. Некий крупный гестаповский начальник устроил ему свидание с Рышардом. Энрико безумно любил его, так же как ненавидел мать, которая обесчестила отца и всю семью…
– Не знаю, – сказал фра Бартоломео, сделав отстраняющий жест рукой, – что здесь правда, а что нет. По слухам, они были любовниками… и, когда сеньор Рикардо узнал… – Он понизил голос и закатил глаза. – Ничего точно не знаю. И никто ничего не знает и уже не узнает никогда. А если так было… то… Бог им судья! – Он перекрестился.
Во время свидания Энрико сообщил брату, что спасет его, что все уже устроено… но только его одного, без Эвы. Рикардо отказался. Тщетно Энрико валялся у него в ногах, умоляя… Рикардо и Эва погибли в газовой камере спустя несколько месяцев, зимой сорок четвертого. А Энрико остался. Судья, палач и… жертва! Остался нести свою непосильную ношу, свой выбор, свой крест.
– Он мог бы спасти их обоих, но ненависть к матери оказалась сильнее любви к брату, – сентенциозно закончил свой рассказ фра Бартоломео. – Бедный, бедный человек!
– Страшная история, – не сразу нарушил молчание пан Станислав. – Сколько всего намешано в человеке – и любви, и ненависти…
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});