Гусмана, второго губернатора Новой Испании и завоевателя Мичоакана. К 1538 году, когда Васко де Кирога получил приглашение в Трент, Гусман, убийца, вор и трус, успел загреметь в тюрьму и, можно надеяться, там мучился.
В те дни форпостом Священной Римской империи была уже не морда Кортесова коня, а обложка экземпляра «Утопии», принадлежавшего Васко де Кироге. Экспансия Европы докатывалась до того места, куда он указывал книгой. «Давайте построим там ювелирную мастерскую», — говорил епископ индейцам, которые так его любили, что называли Тата («дедушка»), и направлял книгу на пустырь. И так рождалась, хоть индейцам (а может, и ему самому) это было невдомек, новая ветвь гостеприимного древа, которым также стремилась и умела быть Священная Римская империя. «А там постройте мне школу. А там госпиталь». Уголок «Утопии». Новая ветвь.
Я пишу и не знаю — о чем эта книга. О чем она повествует. Не только о теннисном матче. И не о медленном таинственном вливании Америки в то, что мы, прискорбно ошибаясь, называем «западным миром»: для американцев Европа — Восток. Возможно, эта книга повествует только о том, как написать такую книгу. Возможно, все книги в мире — об этом. В этой книге, как в теннисе, что-то все время скачет туда-сюда.
Эта книга — не про Караваджо и Кеведо, хотя в ней есть и Караваджо, и Кеведо. А также Кортес, Куаутемок, Галилей и Пий IV. Гигантских масштабов личности, противостоящие друг другу. И все трахаются, напиваются, делают какие-то бессмысленные ставки. Всякий роман неизбежно сбивает спесь с памятника кому-нибудь, поскольку всякий роман, даже самый целомудренный, немного порнографичен.
И тем более эта книга не о зарождении тенниса как популярного вида спорта, хотя корни ее, несомненно, кроются в проведенном мною исследовании истории тенниса по гранту от Нью-Йоркской публичной библиотеки. Я задумался о таких изысканиях, наткнувшись на любопытный факт: первый художник современности был заядлым теннисистом — и убийцей. Наш собрат.
И не о Контрреформации, хотя действие происходит в соответствующую эпоху, и поэтому в книге встречаются изворотливые и кровожадные священники, священники-сексопаты, от праздности совращавшие детей, вороватые священники, неприлично нажившиеся на десятинах и пожертвованиях бедняков со всего света. Не священники, а свиньи.
Но Васко де Кирога был хорошим священником. Человек светский, он, когда того потребовали обстоятельства, превратился в служителя Бога — не совсем того Бога, во имя которого в Риме, Испании и Америке грабили и убивали, а какого-то более правильного, тоже, к несчастью, несуществующего.
Карло Борромео окончательно расправился с Ренессансом, сделав мученичество единственным способом быть христианином. После смерти его моментально канонизировали. Васко де Кирога в одиночку спас целый мир. Он скончался в 1565 году, и процесс его беатификации не начат по сей день. Я не знаю, о чем эта книга. Знаю только, что написал ее в ярости оттого, что плохие всегда выигрывают. Может, все книги потому и пишутся, что у плохих всегда преимущество и это невыносимо.
Сет третий, гейм второй
Испанцы снова забрали все ставки, и римляне за это дружно освистали художника. «Да убей ты его уже, и дело с концом, — сказал апостол Матфей, — выпить охота».
Когда накануне вечером в таверне «Медведь» сдвинули столы, поэт попытался разговорить малого с окладистой бородой, потому что тот явно был ему ровней. Попытка провалилась — отчасти потому, что собеседник оказался застенчив, отчасти потому, что над кутежом властвовал capo di tavola[112], не терпевший инициативу: он решал, кого поднимать на смех, а кого посылать за выпивкой. Не из деспотических побуждений — просто он за всех платил. При иных обстоятельствах испанцы чувствовали бы себя из-за этого неловко, но алкоголь сделал свое дело, и они уже давно пересекли границу, за которой все сойдет — лишь бы наливали еще и еще.
Поэт крикнул: Tenez! Подбросил мяч и вложил в подачу все вернувшееся к нему самоуважение. Художник играл не так мощно, как в предыдущем сете, но достаточно споро, чтобы поддерживать напряжение и хорошенько гонять испанца по корту. Однако он сам и нарушил гармонию, решив, что может изменить распределение сил в игре, и немилосердно запустив мяч в сторону воротец. Не попал, чем дал противнику преимущество. Тот отбил, но итальянец вывернулся назад и дождался мяча у самого края веревки. Amore-quindici![113] — объявил математик, не дожидаясь, пока испанец расшибется в лепешку в попытке догнать мяч.
Вскоре поэт приметил, что молчаливый молодой человек, почему-то облаченный в профессорский балахон в столь неподобающий час, да еще и в таверне, не пьет и стакан его полон с тех пор, как испанцы подсели к итальянцам. Он вроде бы пребывал в рассеянности, но время от времени обменивался с capo di tavola взглядами, словно они вместе оценивали чьи-то слова. Тогда он решил разговориться с самим capo. Это оказалось нелегко, поскольку тот был занят разглагольствованиями о всяких пошлостях.
После второй подачи испанца ломбардец бросил заботиться о том, чтобы игра шла интересно. У поэта сердце упало, когда противник с улыбкой от уха до уха после гениального разворота презрительно махнул ракеткой так, что мяч недалеко отскочил и лениво полетел в другой край корта. Он даже не попытался его нагнать, уязвленный гоготом, с которым попрошайки и шлюхи встретили его усилия в прошлой подаче. Художник левой рукой сгреб яйца в охапку и послал ему воздушный поцелуй.
Накануне, после трех порций граппы, заскучав, потому что ни профессор, ни capo di tavola не желали разговаривать, поэт попытался подняться. И почувствовал железную тяжесть пятерни у себя на ляжке: предводитель проходимцев невинно улыбнулся ему, сдул волосы со лба и сказал по-итальянски: «Ты уж извини, но надо следить за этими молодчиками, а то разнесут всю таверну». Поэт протянул ему руку, тот ее крепко пожал. «Они мои друзья. Сволочи еще те, конечно, но лучше их нет на свете. А что привело вас в Рим?» — «Ничего важного, — ответил он на довольно вышколенном итальянском, — так, по святым местам ходим, ждем, пока дома все утрясется». — «А-а-а, — протянул capo, зловеще и одновременно маняще сверкая глазами, — стало быть, скрываетесь, потому что устроили какую-нибудь подлянку королю Филиппу». — «Да, что-то в этом роде».
На галерее поднялась волна гула: возмущенные выходкой художника, охранники герцога схватились за шпаги и не преминули бы высыпать на корт и прервать карьеру живописца, не останови их начальник. Итальянцы на своей половине повыуживали из панталон кинжалы и сгрудились за математиком, который поднял руки в успокаивающем жесте, не сводя глаз с герцога. Испанцы не