Мы с Генри ждем поезда на платформе. Дождь только что омыл деревья. Земля источает ароматы, как женщина, которую мужчина вспахал и засеял. Наши тела тянутся друг к другу.
В этот момент я не думаю о том, как однажды мы с Джун стояли точно так же, прижавшись друг к другу. Меня волнует, что вчера Генри впервые обидел меня, хоть я и была готова к его сарказму и насмешкам. Я знала, что он любит выискивать в людях недостатки, потому что читала все, что он написал о Джун. Мы листали мой красный дневник. Он остановился на утверждении Фреда, что я красивая.
— Видишь, я с Фредом не согласен, хотя в тебе есть шарм, не спорю.
Я сидела рядом с Генри. Обиженно посмотрев на него, я уткнулась в подушку и заплакала. Когда он положил руку на мое лицо и почувствовал, что оно мокрое от слез, то очень удивился.
— О, Анаис, я никогда не думал, что это может что-то значить для тебя. Я ненавижу себя за то, что был так жесток с тобой. Но помнишь, я ведь говорил тебе, что и Джун не считаю красивой. Самая могущественная женщина не значит самая красивая. Но я и подумать не мог, что могу заставить тебя плакать, стать причиной твоих слез, — никогда! Я ни за что не хотел так поступить — с тобой!
Теперь он сидит напротив меня, а я лежу, утонув в подушках, с растрепанными волосами и с глазами, полными слез. В этот момент я вспомнила, что обо мне думают художники, и сказала Генри об этом. А потом вдруг ударила его. Как он потом сказал, ударила по-кошачьи. Когда все прошло, Генри, казалось, позабавило это маленькое происшествие, мы даже, как ни странно, стали ближе друг другу. Но в поезде он все испортил, начав объяснять, что, как только увидел меня, решил, что я красивая, но теперь изменил мнение, потому что Фред слишком настаивал, а еще из-за Джун. Тут я сказала, что у него плохой вкус.
Все чудесные слова, которые Генри наговорил о моем дневнике, побледнели, я сожалею об откровенности, с которой говорила. Мысль, что красота — понятие относительное и каждый мужчина по-своему реагирует на нее, не помогает. Это ненормально — быть такой обидчивой. Да, я приняла обиду близко к сердцу, но спрятала очень глубоко и сказала сама себе: «Я это переживу. Не буду обращать внимания». Несколько часов я наслаждалась собственной стойкостью, пока мы не начали раздеваться и Генри не сказал:
— Хочу посмотреть, как ты раздеваешься. Я никогда не наблюдал за тобой.
Я села на кровать. Мною овладела робость. Я попыталась отвлечь внимание Генри от процесса и юркнула под одеяло. Мне хотелось плакать. Всего несколько минут назад он сказал: «Мне кажется, я ужасен. Мне никогда не хотелось смотреть на себя в зеркало». Я нашла нежные слова утешения для Генри, рассказала, что люблю в нем. Но я не сказала, что в эти дни мне, как никогда раньше, была необходима красота Эдуардо.
На следующий день в половине четвертого я отправилась к Алленди — он был мне совершенно необходим.
Я пришла к Генри и застала его за работой. Он встретил меня радостным поцелуем. Я села за стол рядом с ним и стала просматривать отрывки, которые должны были войти в мою книгу. Сила таланта Генри переполняла меня. Когда он проголодался, я сказала, что приготовлю что-нибудь на обед.
— Позволь мне поиграть в жену гения, — попросила я и отправилась на кухню — в своем неизменном розовом платье.
Даже звук голоса Генри поднимает мне настроение. Вспоминаю его слова: «Когда я пишу, мне хочется описывать тебя, как ангела. Мне даже трудно уложить тебя в постель».
— Но я не веду себя как ангел. Ты же знаешь!
— Знаю, да, конечно, знаю. Ты меня просто вымотала за эти дни. Ты — сексуальный ангел, но все равно ангел. Твоя чувственность неубедительна.
— Я накажу тебя за это, — пообещала я. — Отныне буду вести себя как ангел.
Через два часа после этого разговора Фред ушел на работу, а Генри целует меня, стоя в кухне. Я хочу изобразить сопротивление, но таю даже от поцелуя в шею. Я говорю «нет», но Генри просовывает руку мне между ног, управляя моим телом, как тореадор быком.
Мы лежим неподвижно, и я люблю его спокойной любовью: люблю кисти его рук, запястья, шею, губы, тепло его тела и внезапные озарения его ума. Потом мы садимся есть, разговариваем о Джун и Достоевском — и вот уже за окном кричит петух. То, что мы с Генри можем сидеть и разговаривать о нашей любви к Джун, о том, как удивительно хороша она бывает, — для меня величайшая победа.
Самое глубокое впечатление оставляют в моей душе долгие, спокойные часы, проведенные с Генри. Сидя над своей рукописью, он впадает в задумчивую молчаливость, временами что-то бормочет себе под нос. В нем есть что-то от гнома, от сатира и от немецкого школьника. У него на лбу — несколько твердых шишек, фигура, склонившаяся над бумагами, удивительно хрупкая. Когда он вот так сидит, мне кажется, что я могу прочитать его мысли, проникнуть в лабиринты его могучего творческого ума. Я обожаю все, что придумывает его мощный мозг, все его порывы.
Он лежит в постели рядом со мной, прижавшись грудью к моей спине, обняв рукой за плечи. Погруженная в собственное одиночество, я чувствую, что переживаю момент абсолютной любви. Мои раны затягиваются, желания умолкают. Генри спит. Как я люблю его! Я чувствую себя рекой, вышедшей из берегов.
— Анаис, когда вчера вечером я пришел домой, мне показалось, что ты тоже дома, потому что почувствовал запах твоих духов. Я соскучился по тебе. Понял, что не успел сказать тебе, когда ты еще была со мной, как это замечательно, что ты здесь. Я никогда не успеваю, может, не умею. Посмотри, вот ящик с твоими вещами — твоими чулками. Я хочу, чтобы ты оставила запах своих духов по всему дому.
Мне кажется, что он любит меня нежно и сентиментально. Джун вдохновляет на страсть. А я помогаю собраться с мыслями, вспомнить, познать откровения. Я вижу Генри-писателя. Мне дана другая сторона его любви.
Сейчас я одна в Лувесьенне. Я все еще чувствую, как Генри прижимается ко мне во сне всем телом. Хочу, чтобы сегодняшний день стал последним. Всегда хорошо, когда высшая точка оказывается последней. Может вернуться Джун и закружить нас в вихре, как самум. Генри будет страдать, а меня она просто загипнотизирует.
Мой дневник сохранит слова Генри. Я получаю их, как драгоценные подарки, как золото, как духи. Генри роняет их, а я ловлю так увлеченно, что даже забываю отвечать. Я рабыня, обмахивающая его павлиньими перьями. Генри говорит о Боге, о Достоевском и о достоинствах прозы Фреда. Он проводит границу между этими достоинствами и собственным драматичным, чувственным, мощным творчеством. Он может с самоуничижением сказать: «У Фреда есть искусство, которого не хватает мне, он эрудирован, как Анатоль Франс».