музыкальные, лопухами, вот ты и раздул личный мотивчик до трагической симфонии. Ведь ты как думал? Любовь твоя самая необыкновенная, и Нюрка твоя лучше всех, да заодно и сам ты. Думал ведь?
— Думал, — неожиданно подтвердил Тонкорунов.
— Вот. Потому ты и людей сторонился, все боялся, что не поймут тебя… А замполиту ты эту драму раскрыл? Нет? А зря. Замполит — человек…
Крючков заторопился.
— Ну мне пора. Смену готовить.
Опять закурили. Крючков протянул Тонкорунову раскрытый портсигар:
— Отсыпь-ка себе табаку, у меня этого добра хватает.
Тонкорунов достал из кармана пустой кисет синего шелка, засаленный, но все же роскошный, с красными вышитыми инициалами.
— Ее?
— Ага.
Крючков захлопнул портсигар, подбросил его на ладони, спросил тоном лихого менялы:
— Махнем? Я тебе портсигар с табаком, а ты мне кисет.
Тонкорунов чуть подумал и кивнул:
— Идет!
— И еще вот что. Как прибудешь в дивизию, тебя, наверно, обыщут и письма твои отберут. Подарил бы ты их мне. Ужасно люблю женскую антикварщину!
— Что ж, возьми, — нерешительно сказал Тонкорунов.
— Отлично! Да не тужи, табак для тебя сейчас важнее. При такой работе мозга свой собственный валенок искуришь, не говоря о казенном. Будь здоров!
Проходя мимо часового, Крючков подмигнул ему: «Все в порядке!», — и зашагал в сторону караульного помещения. Когда часовой скрылся из виду, Крючков достал из кармана кисет Тонкорунова, с минуту разглядывал его, словно любуясь. Потом, поглядев себе под ноги, носком сапога выковырнул из сухой глины увесистый булыжник, засунул его в кисет, затянул крученый шелковый шнурок. Широко размахнувшись, он швырнул камень с кисетом в кусты, после чего последовал монолог:
— Из-за бабы, а! Меланхолики. Ископаемые эпохи поясов целомудрия! Напустить бы на вас, непротивленцев, толковых боксеров, враз бы отбили они вам шестое чувство…
Уж очень любил Крючков редкие слова. Пожалуй, не меньше, чем редкие ситуации в жизни.
К караульному помещению он подходил в прекрасном настроении, бодро насвистывая «Сердце красавицы».
Начальник караула, который сидел на траве, привалясь спиной к чуть выступавшей крыше землянки, встретил подходившего Крючкова улыбочкой:
— Никак в санчасть ходил?
— Ну что я там забыл, — небрежно бросил Крючков. — Корью я уже переболел.
— Ну-ну… А то ведь все под богом ходим: у кого сердце, кого прослабит…
Крючков резким ударом ноги далеко отбросил пустую консервную банку, сел рядом с начальником караула. Проводил взглядом облачко, подсвечиваемое снизу солнцем и быстро таявшее, сказал обиженно:
— Зря ты, товарищ начальник, меня в математике за круглого дурака принимаешь. Я эту науку люблю.
— Ты о чем? — искренне удивился начальник караула.
— Да все о том. О санчасти. Не настолько я туп в матушке математике, чтоб за любую задачу браться. На свете и без меня много болванов-неудачников мыкается. Выберут для себя явно неразрешимое — и трагедией на всю жизнь обеспечены. И играют в мучеников. Нет уж, — Крючков вздохнул, — пусть эту задачку командир дивизиона решает, у него все-таки высшее образование.
— Ты это на что намекаешь? — строго спросил начальник караула.
— Что я сплетник, чтоб намекать? — ощетинился Крючков. — Я принципиально выступаю, по наболевшему вопросу. Видел я сегодня Беловодскую, когда она к больному капитану шла. На лице озабоченность, в глазах беспокойство. Это у такой-то женщины! Что-то я, когда чирьем страдал, с ее стороны никаких чувств не заметил.
Начальник караула засмеялся, а Крючков продолжал очень серьезно:
— Мне в этих тонких делах можно верить. Тут я не ошибаюсь. А уж если ошибусь, то, как сапер, один только раз. Тогда — женюсь. По-видимому.
— Это точно, — согласился начальник, — у таких красавцев, как ты, супруги бывают страховитые… А в общем-то ты не болтай о своих догадках.
— Да ведь я кому? Тебе только, как начальнику и хорошему человеку, — сказал Крючков и, переводя разговор на другое, спросил: — Закурить не найдется, товарищ карнач? Табаком подбился.
Младший лейтенант протянул Крючкову папиросу.
— Кури. Скоро сменяться будем.
21
Костромин все еще чувствовал себя скверно. Однако Шестаков застал его за столом, одетым. На столе лежал артиллерийский планшет, расчерченный квадратами, и батарейные разведжурналы. Капитан оторвался от работы, положил на планшет циркуль и, приподнявшись, молча протянул Шестакову руку.
— Не рано ли, батенька, встали? — спросил Шестаков.
— Надоело лежать до чертиков, — Костромин достал портсигар, но, раскрыв его, захлопнул опять, не взяв папиросы. — За три дня ни одной папиросы не выкурил, душа не принимает.
— Диалектика… — улыбнулся Шестаков.
— Как она сюда попала?
— А как же! Она во всем. Казалось бы, болезнь — безусловно отрицательное явление, а вот есть и положительное зернышко: глядишь, курить бросите.
— А если помру, там какое зернышко? — Костромин хитро прищурился.
— Э, голубчик, необоснованно обобщаете! Болезнь — факт, а то, о чем вы говорите, — произвольное предположение. В этом ошибка.
Оба рассмеялись.
— На сегодня хватит, — сказал Костромин и сдвинул планшет на край стола. Когда он так же двинул стопку разведжурналов, из-под них выскользнули цветные открытки. Словно птицы с ярким оперением, они трепыхнулись в воздухе и легли на земляной пол.
— Громов где-то раздобыл. Трофейные, — проговорил Костромин, собирая открытки.
Одну поднял Шестаков. Поднес поближе к коптилке. Прищурился.
— Прекрасно. Величественно. Что это?
— Знаменитый Цвингер. Пожалуй, самый красивый дворец в Европе. Построен в Дрездене. Начало восемнадцатого века, стиль барокко…
Костромин умолк. Взглянул смущенно: уместен ли его профессионализм? Но Шестаков слушал внимательно и даже спросил:
— А это хорошо — барокко?
— Видите ли… Ведь вы же сами сказали: прекрасно, величественно. Барокко отличается, например, от стиля Возрождения пышностью, живописностью и даже вычурностью. Но в каждом стиле есть гениальные творения. Вот взгляните, на этой открытке здание в стиле Ренессанса, а это — готический… И это тоже красиво. Потому что изображены-то здесь образцы лучшие. Владелец открыток, видимо, знал толк в архитектуре.
Шестаков разглядывал цветные, хорошей работы открытки. А Костромин стоял у стола, чуть пригнувшись — от привычки к низким землянкам и блиндажам, — и говорил:
— Разные стили, разной одаренности зодчие. Но даже в самых удачных творениях элементы-то древние. Колонны, купола, лепные украшения, слепые маски мифических богов, ну, да мало ли… Главное — все это было. Древние римляне или греки создали красоту на тысячелетия. А мы, современные строители, в основном-то выбираем, сочетаем, комбинируем. Почему?
Алексей Иванович аккуратно положил на стол открытки. С любопытством взглянул на Костромина, который повторил, заметно волнуясь:
— Почему? Древние создали гениальные образцы. И это при рабском труде, почти вручную. Так какие же образцы должны создать мы! У нас машины, материалы, о которых не могли мечтать древние, нас обслуживает наука. Так вот… Пусть наши образцы будут служить потомкам.
— И будут, — сказал Шестаков. — Когда фашизм