У помещиков была своя железная логика, основанная на официальном законе. Это была логика десятого тома Свода законов, проникнутого духом римского права с его догматом священной и неосязаемой «квиритской собственности», с его «jus utend? et abutend?» [материальным и нематериальным правом (лат.). – Примеч. пер.]. Для крестьянского ума это было так же чуждо, как для помещика мужицкая аксиома о том, что, поскольку народ стал хозяином государства, он же стал полным и единственным собственником всей земли. Согласно представлениям мужика, земля принадлежала Богу или царю; после свержения самодержавия народ стал сам себе царем, а потому немедленно получил право распоряжаться всей землей.
Рождение новой, революционной России привело к возникновению антагонизма. Вопрос требовалось решить, причем срочно. Продолжать держать его под сукном было уже невозможно.
Глава 9. Трагедия русской армии
Кризис в промышленности и сельском хозяйстве сопровождался еще одним страшным кризисом – кризисом в армии.
«Революция и ее так называемая интенсификация дали волю страстям и нездоровым инстинктам; в результате произошел развал армии, последствия которого стали для государства трагическими; армия отказалась воевать, поддалась преступной агитации, бросила фронт, открыла его врагу, и тот не замедлил вторгнуться в страну».
Эта версия, сформулированная Родзянко, распространена в некоторых местах так широко, что ее принимают за абсолютную и непререкаемую истину. Но когда эту «истину» проверяют с фактами в руках, ее постигает та же судьба, что и знаменитую немецкую Dolchstosslegende [легенда удара кинжалом (нем.). – Примеч. пер.] Людендорфа: Германия якобы была близка к победе, но немецкие социалисты и пацифисты начали революционную пропаганду в тылу, «вонзив нож в спину» победоносной армии и разрушив Германию.
После ознакомления с фактами от обеих легенд не остается камня на камне.
Российское издание этой легенды не выдерживает критики с самого начала. Согласно официальной версии, сформулированной генералом Лукомским, в начале войны «ощущалось, что весь народ стал единым целым и в порыве энтузиазма готов броситься на врага». Однако Лукомский вынужден неохотно добавить: «В некоторых районах Сибири и Поволжья мобилизация проходила с трудом; были волнения (а в сибирском Барнауле даже значительные)»1. Ясно, что этот «порыв энтузиазма» имел совершенно другую природу. Что же он собой представлял?
На этот вопрос ответил Максимов в своих «Военных годах». Он был призван в армию из смоленской деревни, но в начале войны работал закупщиком и успел побывать в Архангельской, Вологодской и Волынской губерниях. В городах представители среднего образованного класса проявляли искусственный и преувеличенный «шовинистический энтузиазм», в то время как «простые люди повсюду воспринимали войну лишь как факт, причем не без ропота». Максимов повсюду слышал те же самые недовольные, наивные, «примитивно толстовские» речи:
«На кой дьявол нам сдалась эта война? Зачем нам лезть в дела другого народа? Мы тут поговорили промеж собой... Если германцу нужны деньги, так было бы лучше скинуться по червонцу с носа: в России носов много миллионов. Все лучше, чем убивать людей... Какая разница, под каким царем жить? Под германским будет не хуже... Пусть идут и воюют сами. Ужо погодите, мы с вами посчитаемся... А не пустить ли нам помещикам «красного петуха», как в девятьсот пятом?»
Максимов свидетельствует, что «ненависть к войне усиливалась с каждым годом... Набор рекрутов проходил в суровой и мрачной атмосфере». Временами крестьянки открыто проявляли свои антивоенные чувства: тех, кто уводил их мужей, братьев и сыновей, они преследовали с дикими криками: «Будьте вы все прокляты!»2
Конечно, автора можно заподозрить в принципиальном антимилитаризме. Если так, то давайте сопоставим его свидетельства с воспоминаниями Станкевича, который во время войны полностью отвергал пацифизм и «принимал войну не только телом, но и душой». Он с горечью признается: «Однако почти все относились к войне как к чему-то чуждому и ненужному; массы российского общества никогда не считали эту войну своей»3.
(window.adrunTag = window.adrunTag || []).push({v: 1, el: 'adrun-4-390', c: 4, b: 390})
Но наиболее убедительным является свидетельство Наживина, которого революция забросила в лагерь монархистов. Он пишет в своих «Записках о революции»:
«В деревнях было тихо, и мы следили за новым, чрезвычайно любопытным и поучительным процессом – возрождением деревни. Объявляли новую мобилизацию: весь уезд оглашался плачем женщин и детей; резервисты с тощими мешками и котомками уезжали в губернский город, и все стихало. На взрыв патриотизма не было и намека: войну принимали лишь потому, что так было приказано. Но дураков не было: каждый избежал бы ее, если бы мог...
За одной мобилизацией следовала другая, еще более абсурдная и бессмысленная, чем прежняя... А потом грянула памятная нам мобилизация в начале сентября. Забирали резервистов первого и второго срока, седобородых мужиков за сорок. В деревнях начался вой. Возбуждение зловеще нарастало. Отовсюду неслись новые, неслыханные ранее слова: «Да что же это делается? Они что, хотят сжить нас со света, чтобы для них больше места осталось?» Даже в церкви молитву за «православного самодержавного царя» прерывали горестные крики призываемых. И все это происходило в реакционной, старозаветной Владимирской губернии. Было ясно: деревня созрела».
Конечно, и в других странах, особенно в деревне, на первых порах было то же самое: сначала войну воспринимали как несчастье, а затем как бесконечное бремя и бессмысленную катастрофу. Но во Франции, Англии или Германии военно-патриотическая пропаганда неотесанных сельских новобранцев была поставлена образцово. Кроме того, мирные крестьяне, не интересовавшиеся политикой, не составляли там подавляющего большинства, как в русской армии. В царской России пропаганда никого не заботила: листовки и брошюры у неграмотных солдат пошли бы на самокрутки; им было вполне достаточно команд: «Направо, в атаку, бегом марш!» Одним словом, «в России с первой военной операции ничто не способствовало созданию психологии великой войны»4.
Со временем армия все больше и больше превращалась в море «не солдат, а просто мужиков в серых армейских шинелях». Эти мужики проявляли такую нутряную, добродушную, наивную любовь к миру и мыслили настолько примитивно, что интеллигенция, которая «приняла войну», с ужасом говорила, что русский народ – самый политически отсталый в мире. «Похоже, здесь патриотизм является монополией культурных классов общества», – в отчаянии сказал один французский дипломат. Временами казалось, что все складывается, как в знаменитой сказке Льва Толстого о царстве дураков, где вторгшегося врага встречали хлебом-солью: «Наверно, друзья, земли у вас мало и есть нечего, поэтому вы пришли к нам с оружием? Раз так, мы с вами поделимся; чем богаты, тем и рады. Зачем брать грех на душу и убивать друг дружку?»
Ни одна армия, даже самая лучшая, не гарантирована от развала, иногда удивительно быстрого.
Современная война подвергает «человеческий материал» тяжелейшим испытаниям. Есть предел, который нельзя переступать безнаказанно. Вопрос в том, кто доходит до этого предела и как быстро.
Возможно, генерал Деникин острее всех переживал развал русской армии и обвинял в нем всех вокруг. Но даже он вспоминает, как «осенью 1918 г. немецкие войска, оккупировавшие Дон и Малороссию, развалились в течение одной недели... Они смещали своих офицеров, а некоторые части продавали армейскую собственность, лошадей и оружие». Он указывает, что «брожение происходило и в армиях победителей: во французских частях, оккупировавших Румынию и Одессу в начале 1919 г., во французском флоте в Черном море, в английских частях, посланных в Константинополь и Закавказье, и даже в самом могучем английском флоте... Части переставали повиноваться; положение спасала только быстрая демобилизация и набор новых солдат, чаще всего добровольцев». В шестом томе воспоминаний Пуанкаре приводится множество таких фактов – например, обстрел автомобиля генерала Дюбе его же собственными солдатами.