Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И вдруг этот выстрел! И его оказалось достаточно, чтобы лишить жизни такого человека... Ванванч вздрогнул и едва не закричал, когда прибежавшая с работы мама трясущимися губами сообщила все это и, плача, металась по квартире, и бабуся выкрикивала свое отчаянное: "Вай, коранам ес!.. Вай, коранам ес!.."
Полы скрипели. Стены тряслись. Мороз за окнами ударил пуще.
Ванванч шел в свою вторую смену, чувствуя давление в груди, и никак не мог поверить, что могло произойти такое, и вдруг увидел проходящих мимо рабочих, которые хохотали над чем-то смешным. Он став всматриваться в лица прохожих, но ни на одном из них не обнаружил признаков скорби... "Что же это такое? - подумал он. - Как странно!"
В классе Нина Афанасьевна сообщила им о трагедии. Она словно зачитала газетные строки: "Троцкистские двурушники и немецкие шпионы застрелили нашего славного выдающегося Сергея Мироновича Кирова! Пусть падет на них гнев и презрение советского народа!" Сначала нависла тишина. Потом, как обычно, свет погас, и раздалось мышиное шуршание, и началось привычное переселение. Вспыхнула дежурная порция бересты. "У, козлы!" - закричала учительница.
Но на сей раз Ванванч к Леле не кинулся. Утрата была значительней любви. Он даже не подумал о ней. Он видел смеющегося своего погибшего кумира, и когда за стеклом расплылось расплющенное лицо немецкого инженера, Ванванчу показалось, что Отто хочет выстрелить, что целится он, конечно, в учительницу. Его расплющенное лицо, озаренное неверным пламенем бересты, было зловещим, и прищуренный глаз выискивал цель. "Ой, ой!.." - крикнул Ванванч, предупреждая об опасности, и все дружно захохотали, а Нина Афанасьевна хлопнула классным журналом по столу, и пылающая береста подпрыгнула и разлетелась в разные стороны. Потом дежурные ее погасили под причитания учительницы.
А он сидел, погруженный в скорбь. Свет то зажигался, то гаснул. И когда в очередной раз наступила тьма, случилось непредвиденное: словно ночная птица, слетевшая с ветки, кинулась к нему под бочок горячая Леля и прижалась, часто дыша. Так они сидели, замирая, пока Нина Афанасьевна поминала козлов, озаренная неверным пламенем настольного костерка. "Тебе Кирова жалко?" - спросил Ванванч шепотом. Но Леля не ответила, только еще теснее прижалась к нему. Выйдя из школы, он увидел маму. Она стояла вдалеке и смотрела куда-то в сторону. Зато Афонька Дергач оказался рядом. Он широко по обыкновению улыбался, раздвигая сухие губы. Но на этот раз его улыбка не понравилась Ванванчу. "Кирова застрелили", - сказал он своему другу. "Это кто ж его?!" - удивился Афоня. "Кто, кто, враги, конечно", - сказал Ванванч сурово. "Вот мать их! - воскликнул Афонька с негодованием. - За что они его?" - "За то, что был большеви-ком..." - "Вот мать их, - сказал Дергач, а из чего стрельнули-то?" Ванванч вспомнил папин дамский браунинг и подумал, что оружие было, конечно, покрупнее. "Из браунинга, - сказал он. Знаешь, есть маленькие браунинги, а его из большого. Такой, как у Ворошилова, понял?.."
Тут мама увидела его и замахала ему, и он побежал к ней.
Они протиснулись в двери Дворца культуры в потоке вливающихся людей. Они уселись на еще свободные места где-то в середине зала. Деревянные потолки нависали над ними, и деревян-ные стены окружали их. Вскоре зал заполнился до отказа. "Мам, а что, опять Колодуб приехала? - спросил Ванванч. - Она будет петь?" - "Какая Колодуб? - спросила мама сурово. - Ты разве не знаешь, какое у нас горе?"
На ярко освещенную сцену вышли гуськом сосредоточенные люди. Среди них Ванванч узнал папу. Они уселись за длинный стол, покрытый красной скатертью. Ванванч увидел Крутова, главного инженера Тамаркина, начальника строительства Вагонозавода Балясина... Папа пошел к трибуне. Наступила тишина. Ванванч напрягся. Вдруг папа закричал... В наступившей тишине это было особенно внезапно. Ванванч не понял слов. Напряжение усиливалось. Мама сжала его ладонь. Папа кричал, размахивая руками. У него было страшное, искаженное, непривычное лицо совсем чужого человека... "Троцкистские двурушники!.. Враги!.. Убийцы!.. Окружение!.. Месть народа!.." - это дошло до сознания Ванванча. Игры в индейцев и даже в конную Буденного показались смешными. Кто-то рядом произнес: "Не, без очереди..." - "А почем брал?" спросил другой. "По шашнадцати..." - "Ух ты!.." Ванванча эта отвлеченная болтовня оскорбила, и он завертел головой, но говорящих не различил. А папа кричал. И постепенно ответный гул из зала усиливался, люди тоже выкрикивали всякие грозные слова. Их лица были желты, напряжены, глаза широко распахнуты, и синие жилки раздувались на горле.
Затем вновь наступила тишина, и в этой тишине папа произнес отчетливо и жестко: "Никто не заставит нас свернуть с намеченного пути... Эта смерть спаяла нас всех... Мы не отступим... Приговор народа будет суров..." Зал закричал "ура". Мама смотрела куда-то вдаль.
Но вечной скорби не бывает. Тут по стечению обстоятельств нахлынула на таежную Вагонку новая возбуждающая волна. Правда, она показалась некоторым празднеством после всего, что случилось, и жители поселка кинулись вновь во Дворец культуры на американский фильм "Человек-невидимка". Он тоже был печален. Невыносимо. Но это было чужое горе, американское, потустороннее. Фильм шел много дней, и все ходили на него и ходили, и уже знали наизусть, но продолжали ходить. И когда в трагическом финале на белом вечернем снегу проступали вдруг прекрасные черты убитого Невидимки, Гриффина, и светловолосая Лора склонялась над ним в отчаянии, с ужасом в неправдоподобно огромных американских глазах, тогда весь зал рыдал в открытую, не таясь, и над тайгой нависал призрак печали и любви, а зло казалось навсегда разоблаченным. Ванванч был в смятении. Он ничего не мог: ни крикнуть, ни предупредить. Трусливый Кемп предавал своего старого чистого товарища, предавал позорно. Корысть его была столь отвратительна, что хотелось броситься во тьму, за экран - распять предателя и уничтожить.
Беспомощность не давала покоя... Впрочем, это превратилось в школьную игру, и никто не хотел быть Кемпом. Вскоре произошло приятное открытие. Кто-то обнаружил это первым, громко прокричал, и все ахнули: имя Невидимки каким-то странным образом совпало с именем американ-ского изобретателя вагонных колес. Оба были Гриффины. Это звучало привычно: Цех колес Гриффина. И, конечно, звучало замечательно, потому что получалось, что именем общего любимца, этого несчастного, гонимого буржуйскими подонками человека поименован строящийся гигантский цех - гордость Вагонки.
Жизнь была прекрасна. Киров был уже в прошлом. Но Ванванч начал замечать, что папа и мама как-то особенно напряжены. Особенно мама. Она, правда, и раньше была не так уж внимате-льна к его заботам: думала о своем, а он это умел понимать и привык. Но тут появилось что-то новое. Она отвечала невпопад и смеялась невпопад, когда он пытался неуклюже вернуть ее на землю. С бабусей говорить об этом было напрасно. Она следила за тем, что и как он ест, хорошо ли выглядит, и, судя по ее интонациям, представляла его по-прежнему пятилетним... Бурная кровь армянской хранительницы очага кипела и пенилась в ней. "Ну, что ты дуешь и дуешь воду!" - ворчала она, когда он делал несколько торопливых глотков воды. "Очень пить захотелось", - пытался объяснить он. "Но ведь это не полезно, - наставляла она, - вот молоко. Пей, цават танем, пей, это полезно, пей..." И, конечно, узнавать у нее о том, что происходит с папой и мамой, было пустым делом. Однажды он спросил, но лицо ее было непроницаемо. Потом она улыбнулась и спросила: "А помнишь, как в Тифлисе ты испугался павлина?.." Он не вспомнил. Бабуся что-то лукавила.
Детали, детали... Теперь все это разбилось на куски, смутные картинки, а ведь была целая жизнь, и она вмещала в себя множество всего, что тогда казалось исключительно важным и что теперь вспоминается как милый заурядный вздор.
Вот, например, приехал на Вагонку внезапно прошумевший московский писатель, молодой человек Александр Авдеенко. Он прославился своим первым романом "Я люблю". Он был из рабочих, и это придавало ему вес. Его устроили в папином кабинете. Он спал на диване. Работал за папиным столом. Писатель!.. Он всегда был в неизменной суконной гимнастерке, франтоватых галифе и в белых валенках, которые здесь назывались пимами. Ванванч не знал его романа, а имя услышал впервые, но по тому, как бабуся несколько торжественно кормила его на кухне, слово "писатель" приобретало особый смысл: это был уже почти Сетон-Томпсон, почти Тургенев, почти Даниэль Дефо. И когда на круглом лице писателя изредка возникала располагающая улыбка, душа Ванванча воспламенялась.
Сквозь полуотворенную дверь Ванванч видел иногда, как гость восседал за столом и карандаш в его руке многозначительно покачивался. В один из дней, когда все, словно сговорившись, отсутствовали, Ванванч проник в папину комнату, подобрался к столу, увидел чистый лист бумаги и прочитал единственную строку, черневшую на ней: "Мне девятнадцать лет..." И тут он подумал, что тоже будет писать, сегодня же, сразу после школы, и его произведение будет начинаться со строки: "Мне одиннадцать лет..." Наслаждение было велико, и он позволил себе снова заглянуть в ящик письменного стола и прикоснуться пугливой ладонью к теплой замшевой кобуре.
- Нечаянная радость - Булат Окуджава - Русская классическая проза
- Будь здоров, школяр - Булат Окуджава - Русская классическая проза
- Не обращайте вниманья, маэстро - Георгий Владимов - Русская классическая проза
- Шура. Париж 1924 – 1926 - Нермин Безмен - Русская классическая проза
- Братство, скрепленное кровью - Александр Фадеев - Русская классическая проза