Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сколько времени они так мучили друг друга?.. Солнечный шар превратился в полосу, все сужавшуюся на западе. Вода в пруду стала дымчатой. Казалось, ядовитые его испарения распространяются по оврагу, по лесу и по холмам. В наступавшей темноте Госсен видел лишь обращенное к нему бледное лицо Фанни и ее раскрытый рот, откуда исходил неумолчный стон. Наконец стало совсем темно, и крики затихли. Они сменились нескончаемыми потоками слез, тем затяжным дождем, которому предшествует бушеванье грозы, и глухими, глубокими стонами, словно ей мерещилось что-то страшное и неотвязное.
А потом — тишина. Все кончено, зверь загнан… Поднимается холодный ветер, раскачивает ветви деревьев, доносит до слуха отдаленный бой часов.
— Ну, пойдем! Не ночевать же тебе в лесу!
Он бережно поднимает ее; его руки чувствуют, какое у нее сейчас безвольное, по-детски покорное тело и как все оно содрогается при всхлипываньях. Можно подумать, что она испытывает к нему страх и почтение как к мужчине, проявившему силу воли. Она идет рядом, старается идти в ногу, но не решается взять его под руку. Эту мрачную пару, неуверенной походкой пробирающуюся в лесу, где им указывает направление тускло отсвечивающая дорожка, легко принять за крестьянина и крестьянку, еле передвигающих ноги от усталости после целодневных полевых работ.
На опушке горит огонек; дверь лачужки Ошкорна открыта, и при свете, бьющем оттуда, видны два неподвижных силуэта.
— Госсен! Это вы? — спрашивает Эттема и вместе с лесником идет навстречу.
Они уже забеспокоились: вас, мол, все нет и нет, а в лесу крики. Ошкорн хотел было взять ружье и пойти на поиски…
— Еще раз здравствуйте!.. Как моя девочка рада вашей шали, сударыня!.. Видно, придется ее в ней и спать положить…
Еще так недавно Фанни и Жан действовали сообща, сделали доброе дело, а теперь их руки, обвившись вокруг почти безжизненного детского тельца, встретились в последний раз.
— До свиданья, до свиданья, дядя Ошкорн!
Эттема, Госсен и Фанни скорым шагом направились к дому, и дорогой Эттема, которого, видимо, разбирало любопытство, опять заговорил о криках, долетавших из лесу:
— То громче, то тише, как животное под ножом… Неужели вы не слышали?
Госсен и Фанни промолчали.
На углу Лесничьей дорожки Жан заколебался.
— Пообедай!.. — молящим шепотом проговорила Фанни. — Все равно твой поезд уже ушел. Поедешь с девятичасовым.
Госсен идет домой. Чего ему бояться? На вторую такую сцену у нее уже не хватит сил, так почему бы и не порадовать ее, тем более что это ему ничего не стоит?
В столовой тепло, лампа горит ярко, служанка, услыхав, как они шагают по проулку, поспешила подать суп.
— Наконец-то! Где вы пропадали?..
Олимпия уже сидит за столом; на груди у нее топырится салфетка, которую она поддерживает своими короткими руками. Она снимает крышку, прикрывавшую суповую миску, и вдруг у нее вырывается невольный крик:
— Господи Иисусе! Душенька моя, что с вами?..
Фанни спала с лица, постарела чуть ли не на десять лет, у нее опухшие, красные веки, платье в грязи, грязь пристала к волосам, смятение, беспорядок во всем, вид точно у проститутки после облавы… Вот как сейчас выглядит Фанни. Она переводит дух, ее отпылавшие печальные глаза щурятся от яркого света, и вскоре тепло маленького домика, уют накрытого стола пробуждают в ней воспоминания о счастливых днях и вызывают новый ливень слез, сквозь который можно различить слова:
— Он меня бросил… Он женится.
Эттема, его жена и служанка переглядываются, смотрят на Госсена.
— Все-таки давайте обедать, — с плохо скрытой яростью говорит толстяк.
Чавканье сливается с плеском воды в соседней комнате, где умывается Фанни. Когда она возвращается, синяя от пудры, в белом шерстяном пеньюаре, супруги Эттема с тревогой впиваются в нее глазами, ожидая нового взрыва, но, к вящему их удивлению, она молча садится за стол и, точно потерпевший кораблекрушение, набрасывается на еду, — ей словно хочется заморить сосущего червя тоски, заполнить бездну своего отчаяния всем, что у нее сейчас под рукой: хлебом, капустой, крылышком цесарки, яблоками. И она ест, ест, ест…
Разговор сначала не клеится, однако мало-помалу становится все более оживленным, а так как с мужем и женой Эттема можно говорить только о вещах житейских, обыденных, о том, например, как делаются блинчики с вареньем или на чем лучше спится — на перине или на волосяном матрасе, то время проходит незаметно, и вот уже подают кофе, который чета толстяков, поставив локти на стол, пьет со смаком, добавляя для вкуса жженого сахару.
Какими добрыми взглядами, доверчивыми и спокойными, обмениваются эти грузные спутники, делящие и кров и ложе! Они и не помышляют о расставании. Жан перехватывает их взгляд, и в этой привычной, интимной обстановке, в этой комнате, где каждый уголок полон воспоминаний, его обволакивает то приятное оцепенение, какое овладевает человеком от усталости и после сытной еды. Фанни не спускает с него глаз; она незаметно подсаживается поближе к нему, просовывает ноги между его колен, а ее рука в это время скользит под его руку.
— Ах ты!.. Уже девять часов!.. — вдруг опомнившись, говорит он. — Мне пора, прощай!.. Я напишу тебе.
Вот он уже на ногах, выходит наружу, перебегает улицу, впотьмах ощупью поднимает перекладину. Две руки обхватывают его сзади.
— Обними меня в последний раз!..
Она распахивает пеньюар, и он ощущает ее наготу, его пропитывают запах и тепло женского тела, его потрясает до дна души прощальный поцелуй, оставляющий на его губах вкус горячечного возбуждения и слез. Заметив, что воля у него слабеет, она произносит чуть слышным шепотом:
— Еще одну ночь, только одну!..
Гудок!.. Поезд идет!..
Как у него хватило сил вырваться и добежать до станции, фонари которой светили сквозь безлистые ветви деревьев?.. Забившись в угол вагона, все еще тяжело дыша и сам себе дивясь, он смотрел в окно: вот освещенные окна его домика, вот белая фигура у шлагбаума.
— Прощай! Прощай!..
От этого крика исчез безмолвный ужас, который на Госсена навеяли изгиб железной дороги и его возлюбленная, стоявшая на том самом месте, где ему рисовало ее видение смерти.
Он высунулся в окно и долго смотрел, как, все уменьшаясь в размерах, уносился, убегал вместе со всем, что его окружало, их маленький домик, свет которого казался теперь блуждающим огоньком. И вдруг он почувствовал, что он счастлив, что с души у него свалилась огромная тяжесть. Как легко дышалось, до чего красива была Медонская долина и высокие черные холмы, за которыми открывался вдали светящийся треугольник бесчисленных мерцающих огоньков, стройными рядами двигавшихся к Сене! Там его ждала Ирена, и к ней стремил его поезд, мчавшийся на всех парах, стремил жар его влюбленности, стремил неудержимый порыв к чистой, обновленной жизни…
Париж!.. Госсен остановил экипаж с тем, чтобы ехать прямо на Вандомскую площадь. Но при свете газовых фонарей он заметил, что одежда и обувь у него в грязи, в густой, липкой грязи, — прошлое продолжало давить на него всей своей тяготой и нечистотой. «Нет, нет, сегодня нельзя!..»
И Жан поехал на улицу Жакоб, в те меблированные комнаты, где он жил прежде и где Балбес держал для него номер рядом со своим.
XIII
На другой день Сезер поехал в Шавиль исполнять щекотливое поручение, то есть забрать вещи и книги племянника, завершить разрыв переездом, и вернулся очень поздно, когда Госсен уже извел себя дикими и зловещими догадками. Наконец фиакр с поднятым верхом, грузный, как похоронные дроги, выехал из-за угла на улицу Жакоб, и Жан увидел перевязанные веревками сундуки и сразу узнал свой огромный чемодан. У дядюшки был таинственный и удрученный вид.
— Я задержался, чтобы уж все сразу забрать и больше туда не ездить…
Он показал на сундуки, которые двое слуг расставляли в комнате.
— Здесь белье, верхняя одежда, а там твои бумаги и книги… Я не взял только письма. Она умоляла меня не брать их: ей хочется перечитать, хочется что-то иметь на память о тебе… Я решил, что это не опасно… Она такой хороший человек!..
Сезер тяжело вздохнул и, сев на чемодан, вытер со лба пот широким, как салфетка, платком из грубого шелка. Жан не отважился выпытывать подробности, выспрашивать, в каком состоянии он ее нашел, а дядюшке не хотелось огорчать его, и он отмалчивался. Оба время от времени нарушали тягостное, полное недосказанностей молчание суждениями о внезапной перемене погоды, о том, что завернули холода, о том, как уныло выглядит эта окраина Парижа, пустынная, голая, засаженная вместо деревьев фабричными трубами и уставленная громадными, цилиндрической формы, чугунными водохранилищами огородников. Наконец Жан не выдержал:
— Она ничего не просила мне передать?
— Нет… Вообще ты можешь быть спокоен… Она не будет к тебе приставать, она приняла удар мужественно и с большим достоинством…
- Малыш[рис. В.С. Саксона] - Альфонс Доде - Классическая проза
- Принц богемы - Оноре Бальзак - Классическая проза
- Тартарен из Тараскона - Альфонс Доде - Классическая проза