То, что в первый раз Григорий пришел к какому-то несостоявшемуся самоубийце именно в ее дежурство, — чистое везение. И для того самоубийцы, между прочим, тоже. Потом, много позже, когда этот истеричный мальчишка уже вовсю прыгал по отделению на костылях, он рассказал Ольге, что за разговор был у них с Григорием Валерьевичем в первый раз.
Григорий Валерьевич, до глубины души потрясенный Ольгиным неестественным невниманием, битый час жаловался пациенту с переломанными ногами и душой, потрясенной полетом с крыши двухэтажного дома, на свою злую судьбу. Что-то вроде того, что никто его не понимает и молча гибнуть он должен. То есть это Григорий молча гибнуть должен. Наверное, очень убедительно жаловался, потому что Ольга, придя в палату экс-самоубийцы, застала конец их разговора, удививший ее и обрадовавший.
— Григорий Валерьевич, — говорил загипсованный прыгун не очень отчетливо, но очень горячо. — Вы, главное, не отчаивайтесь, Григорий Валерьевич! У вас все будет хорошо! Главное — не поддаваться отчаянию… Уж я-то знаю, мне вы можете поверить! Вот увидите, все образуется, Григорий Валерьевич…
— Правда? — Врач склонился над больным и с надеждой заглядывал ему в глаза. — Ты думаешь, Володя? Спасибо тебе… Ты мне очень помог, честное слово. Можно я к тебе еще как-нибудь зайду? Иногда, знаешь, так душу скрутит, а поговорить абсолютно не с кем.
— Да о чем разговор! — Володя попытался улыбнуться разбитыми губами. — Я только рад буду! — Он увидел Ольгу и многозначительно подмигнул Григорию Валерьевичу: — Во, сейчас меня пытать будут. Не люблю я всяких процедур. Вот насчет чего я с вами согласен, Григорий Валерьевич, так это насчет баб. Нет у них души, это сто процентов гарантия!
Володя был немножко возбужден, все еще растерян и испуган, несколько плыл от боли и обезболивающих, но никаких следов тяжелой депрессии не наблюдалось. А ведь еще утром…
Ольга обернулась к вставшему со стула врачу, улыбнулась ему и, преисполнившись благодарности и восхищения, шепнула:
— Спасибо…
А потом занялась загипсованным Володей, который не любил уколов, не любил таблеток и даже температуру измерять не любил. Но теперь-то справиться с ним оказалось куда проще, и через пять минут она вышла из палаты со спокойной душой. Вышла — и чуть не наткнулась на того самого врача, Григория Валерьевича. Он, оказывается, вовсе никуда и не ушел, стоял в коридоре возле двери.
— Ой! — воскликнула Ольга, едва избежав столкновения, но все же слегка зацепив его подносом со всем своим медицинским хозяйством. — Извините. Я вас не ушибла?
— Пустяки, — произнес он глубоким психотерапевтическим голосом. — Есть мнение — выживу.
И пошел по коридору рядом с ней. Молчал и поглядывал на нее сверху вниз. Высокий какой, отметила Ольга. Наверное, не ниже отца. Кажется, впервые она сравнила Григория с отцом именно тогда.
Они вместе вошли в процедурную, и он помог ей разгрузить поднос. И все молчал. А потом вдруг остановился напротив нее и, глядя в потолок, выразительно заметил:
— Нет, но ка-а-акой дурак, а?
— Да, — неуверенно ответила Ольга. — Да, конечно. Мать чуть не умерла от страха. Мы ее полдня тут откачивали, пока его чинили. Совсем глупый. Но он маленький еще и избалованный, да и не думал, что так…
Он вдруг шагнул к ней, взял за плечи, слегка встряхнул и, наклонившись близко, заглянул в лицо:
— Вам сколько лет?
— Девятнадцать… почти… — Ольга решилась наконец взглянуть на него, увидела очень близко и неожиданно для себя спросила: — А у вас глаза правда зеленые или это от освещения так кажется?
— Зеленые. — Как ей показалось, он тщательно скрывал гордость. — А что?
— Да нет, я просто… — Она хотела сказать, что зеленые глаза — это очень красиво, но сказала почему-то другое: — Я просто никогда не видела мужчин с зелеными глазами. Женщин видела, а мужчин — нет.
Он отпустил ее, отступил на шаг, выпрямился и снисходительно бросил:
— Не много же вы в своей жизни видели.
И вышел.
Она хотела обидеться, но передумала. Это же чистая правда — в своей жизни она видела очень и очень немного.
Потом он часто приходил в отделение. Не по вызову к больному, а просто так. Ходил вместе с ней по палатам или ждал в ординаторской… Все время что-то рассказывал — главным образом о своей жизни. По всему выходило, что жизнь у него и вправду нелегкая. Ну и что же, что красавец, душа любого общества и бабы на шею вешаются… Все это не имеет значения, если человек так безнадежно одинок, если смысла в жизни не осталось, если предали все, кому верил и кого любил, если нет рядом родной души, возле которой можно отогреться, которая поможет и спасет, и — может быть, он слишком замечтался, но… — сделает счастливым.
У Ольги сердце разрывалось от сочувствия. Она ни о чем не могла думать, кроме как о том, чем ему помочь. И все время чувствовала себя виноватой оттого, что ничего толкового не придумывалось. Ну, не советовать же обратиться к психотерапевту, правда? Это ему-то, самому известному психотерапевту в городе… А что она могла сделать? Если только поменьше внимания уделять больным в отделении? Ведь Григорий почему-то очень болезненно воспринимал ее «манеру нянчиться» с тяжелыми больными. Это он так говорил: «Эта твоя дикая манера — нянчиться с полутрупами… Зачем?»
Она старалась скрывать, сколько «нерабочего» времени проводит в отделении. Чтобы он не считал, будто Ольга им пренебрегает. А бросить манеру нянчиться с полутрупами не могла. Объясняла, мол, это же ее работа. А про себя знала: это я сама. Уродилась такая, ничего не поделаешь.
Кто-то рождается, чтобы музыку сочинять, кто-то — чтобы прохожих грабить, кто-то — чтобы дома строить, или в футбол играть, или магазином заведовать, или рыбу ловить, или самолеты испытывать… И если человек, рожденный для какого-то дела, с этим делом в жизни сталкивается, все у него получается очень хорошо. Она родилась, чтобы нянчиться с теми, кому нужна. И у нее это получается лучше, чем у других. Это все знают, и больные, и персонал, и даже Светлана Евсеевна, с идеально людоедским характером, и та однажды сказала: «Надо этого безнадюжку Ольге отдать. Даже интересно, неужели и его выходит?»
Ольга безнадюжку выходила. Когда безнадюжка начал вставать — это после его-то травм, после четырех операций и шести недель в реанимации без проблесков сознания! — на него приходили смотреть из других отделений и даже из других больниц.
Болотову жали руку, говорили всякие хорошие слова. Он радовался и гордился, но совершенно не понимал, почему безнадюжка не только выжил, но еще и на ноги встал. Не должен был. Не мог. Нет, Болотов, конечно, хирург замечательный, и все четыре операции — на высшем уровне, но все это от безысходности было, сам же Болотов и сказал, мол, надежды никакой. Ольга таких слов не понимала. Конечно, она уже всякого успела насмотреться, но твердо знала: надежда есть всегда. И даже когда уже совсем ничего не остается, остается надежда.