Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Да чем же чудачка?
— Так, смешно… Дай-ка мне мандаринку да ложись… Спать надо…
— Только давай одеялом не укрываться. Жарко очень. Не умею я вдвоем спать…
— Не умеешь? Тут уметь нечего… Жарко, — говорила дворничиха, — это разве жарко? Это тепло…
Раскинув руки и лениво усмехаясь черным в сумерках ртом, дворничиха медленно и негромко говорила о чем-то, не совсем понятном Антонине.
— Не надо, — просила Антонина, — зачем ты это…
— Как зачем? — улыбалась дворничиха.
— Так. Не надо…
— Не я, так Леня… Он знает… Налей-ка мне винца. Осталось там?
— Осталось…
Они опять пили и опять разговаривали.
— У тебя голова-то не кружится? — спрашивала дворничиха.
— Кружится. А у тебя?
— Я что! Я привыкла… Ну, ложись, ложись… Чего дрожишь. Волосы у тебя хорошо пахнут. Сами — или мажешь чем?
— Сами.
— Горячая ты какая… Ох, горячая. Ленька раздразнил?
Антонина молчала.
Дворничиха приподнялась на локте и близко заглянула ей в глаза.
— Что молчишь? Я, как вошла, так сразу и подумала. Темно. Музыкант мой из угла в угол бегает. И ты тоже — отворачиваешься. Зачем отворачивалась? Потом свет зажгла — гляжу, господи милостивый, уши у тебя так и горят, ушки твои на макушке — красные-прекрасные. И сама ты прекрасная… — Она усмехнулась и легко, одним пальцем дотронулась до маленького уха Антонины.
— Где сидели?
— На подоконнике.
— Это он обожает. Это ему завсегда первое место — подоконник.
И непонятно добавила:
— Ему везде постелька, дьяволу рыжему.
Вскочила с кровати, подошла к окну и оттуда глуховатым голосом спросила:
— Он небось стоял, да?
— Не помню, — солгала Антонина.
— А ты тут небось была, да? В уголочке. И он вот этак…
— Не знаю.
— Не знаешь? Ври — не знаешь? Как же это можно не знать…
Вернувшись, дворничиха села на кровать, как сидела давеча Антонина, и, натянув сорочку на колени, сказала чужим голосом:
— Дрянь ты!
Она долго просидела молча. Потом наклонилась к самому лицу Антонины и, обдав ее винным дыханием, быстро и внятно заговорила:
— Послушай, Тоня, что же это на свете делается, а? Ведь как же это теперь жить? Ведь вот я… Ничего у меня нет в целом свете, кроме черта этого музыканта. Мужик мой, что ли? Горшок каши стрескает, да и осоловел. Живет, как все равно бревно, с лопатами своими да с ломом, да улицу поливает. Ему белья чистого не дай — век немыт будет. Кряхтит, сморкается, спину об косяк чешет. Во — морду нажрал. В кровать ляжет — сейчас ко мне. Больно он мне нужен, овца нечесаная. Потом отвалится, зачмокает — и спать. Это ночью. А я лежу — смотрю в потолок. И дурно мне, и тошно, и так бы ну встала и крикнула. А что кричать? Да и кто услышит? Таракан запечный? Большое ему дело до меня. Лежишь, лежишь… Господи! Молиться? Да что молиться? Зазвонит звонок — встанешь, выйдешь… По двору идешь — и качает. Вот я так ему, музыканту, раз ворота отперла — он пьяный был — летом. Стоит в калитке, калитка низенькая, только плечи видны, а голова там. Я говорю: проходите, гражданин… Он чего-то хмыкает. Пьяней вина, одним словом. Я ему голову нагнула и за руку. Втащила его в калитку, замок навесила, обернулась, он все стоит под стеночкой…
Татьяна замолчала.
— Ну?
— Чего «ну»? У меня пальтишко-то возьми и распахнись. Предстала перед ним, а сама не вижу. Он молчит, и я молчу. Тяжелый, белый, без шапки, волосы гладкие… Второй час шел, под воротами сумерки были, как сейчас тут или чуть потемнее. Ты, спрашивает, кто? Мне смешно стало — молчу. Он еще раз: ты кто? Я опять молчу. Он меня руками вот к себе сгреб, дохнул спиртом да в губы, в губы. Сам-то еле стоит. А мне все равно, никогда раньше со мной такого не бывало. На камни — знаешь, где лопаты стоят и ящик железный. Позвонят, думаю, мужик мой выйдет, э, да наплевать. И думать перестала. Что думать? Вся точно провалилась. И звон или как все равно звезды с неба падают, видала?
— Видала, — тихо сказала Антонина.
— Ничего ты не видала, — усмехнулась дворничиха и, обхватив лицо ладонями, закачалась взад и вперед, точно от зубной боли, — никаких звезд ты не видела и не увидишь…
Она вдруг замолкла, пытливо и быстро взглянула на Антонину и, прекратив раскачиваться, тихо сказала:
— А может, увидишь?
— Что увижу?
— Все…
— Да что «все»?
— Не знаю, — напряженно, с трудом произнесла дворничиха, — ну, вот… то, что я хочу увидеть, да не вижу, никак не вижу… чтоб я была ему нужна… чтоб он у меня спрашивал… Чтоб я думала что-то, сама думала, понимаешь?
— Понимаю, понимаю…
— Чтобы он мне про рубашки розовые не смел говорить… сволочь, музыкант чертов… Чтоб… Не хочу я так…
Она опять закачалась, закрыв лицо ладонями…
— Я понимаю, — живо заговорила Антонина, — я, Таня, понимаю… Ты хочешь, чтобы он был не только твоим мужем, но и другом. Да? Таким, знаешь, близким другом…
— Не знаю, — не отрывая рук от лица, перебила Татьяна, — и не говори лучше. Неправда все это. Видела я друзей, живут в сорок седьмом. Спят на разных постелях. В очках оба. Дурачье…
Помолчав, она вздохнула, потянулась и легла под одеяло.
— Худо мне…
Она отвернулась и, уткнувшись в подушку лицом, долго лежала молча.
— И мне худо, — говорила Антонина, — мне тоже очень худо, ужас как худо. Ведь вот я одна… совсем одна, и работы у меня нет… Подруги были, да тоже как-то… И в школе я больше не учусь. Им, конечно, делать со мной нечего. Савелий Егорович тоже, сослуживец папин, так ведь папин он был знакомый, — что ему я? А если даже и зайдет, говорить вовсе нечего. «Ну, как живешь?» Я ему: «Ничего, спасибо». Вот и все. Ты слушаешь, Таня? Не спишь?
Дворничиха вдруг повернулась к Антонине, обняла ее прохладными руками и крепко, прижала ее голову к своей груди.
— Что ты?
— Ничего. Уйти бы к черту на рога…
— Куда же идти?
— Не знаю. Живут ведь люди. А почему мы с тобой? И горя ведь у нас настоящего нету. А? Или есть?
— Как-то все не так, наверно, — говорила Антонина, — все как-то плохо. Ведь действительно живут. Вот наверху танцевали всю ночь. Так ведь, может, это не очень весело, а? Ты как думаешь?..
— Никак я не думаю. Не досказала я тебе про музыканта, про Леньку.
— Ну?
— Лежи только смирно. Вот тогдашней ночью. Пошли мы с ним. Я и не помнила как. И на какую лестницу, не помнила. Он еле идет, и я еле иду. Все подымаемся, подымаемся. Потом он дверь ключиком отпер, вошли. Уж день белый. «Лимонаду, говорит, хочешь?» — «Нет, не хочу». — «Ну и не надо». Молчит, смотрит. «Дворничиха?» — «Дворничиха», говорю. «Муж, спрашивает, убьет?» — «Сама, отвечаю, его убью» — «Ишь». Засмеялся. Потом рубашку снял — сетка на нем. Шатает его. Глаза круглые — мне тогда показалось, желтые у него глаза, как у птицы. И якорь тут на груди — вон такой. А как все дальше было, не помню, и как ушла от него, не помню. Пришла домой — не то вечер, не то день, не то утро. Мужик мой сидит серый, глупый, как пень. Сразу ко мне.
Она засмеялась тихо и недобро.
— Ну?
— Что ты все нукаешь? Ударила по башке и спать легла. Все мне что-то снилось: птицы какие-то, лес, звон и будто бы сразу тихо. Так и пошло.
— Как?
— Да так. Интереснее все стало. Иной раз на что-нибудь погляжу и думаю — так ведь я это в первый раз вижу. И захлебнулась.
— Почему?..
— Почему, почему? Да потому, что не так все, не то… Ну, что я… лежу рядом с ним, сердце рукой держу, чтобы не выпрыгнуло, и столько у меня слов разных… А зачем ему слова мои? И все это зачем?
— Что «все»?
— Ну, все, все. Смотрю и думаю. А дальше-то? Что мне дальше? Жизнь-то ведь моя одна. И слова у меня такие, а он меня при тебе по зубам. Теперь рожу, да? А он на тебе женится. Как же это так? И опять ты… А тут вспомню, как он в сетке стоял передо мной и якорь на груди, — ну и плачу, плачу, слез уж нет, а я все плачу… Или я вот сейчас с тобой разговариваю. Ты, поди, думаешь — у меня к тебе за музыканта злоба. Верно, думаешь?
— Думаю, — тихо созналась Антонина.
— А на самом деле ничуть не бывало, — горячо сказала Татьяна, — ничуть, поняла? Вот, ей-богу, крест святой. Мне ведь что обидно? Обидно, что не понимаю я, как жить. Ну как, скажи ты мне. Куда мне деваться? Об чем думать мне? Ну, скажи. Вон ведь ты… Ну, чем ты лучше меня? Чем? Глаза у тебя?
Приподнявшись и опершись на локоть, она, как давеча, заглянула в лицо Антонине.
— Глаза? Что глаза? Или губы? Ну, красивее. Так ведь не нужен он тебе, а? Или нужен? И худее ты. Девчонка еще… Вон у тебя бока-то… Ну чего, чего глазами блестишь? Думаешь — испугаюсь? Нет, мне, голубка, ничего нынче не страшно, кроме своей жизни этой окаянной…
Помолчав, сказала:
— А есть другая жизнь, есть, это я сгоряча, по злобе болтаю, что нет. Вот в семнадцатой квартире, знаешь, где две парадные рядом? Так семнадцать «А». Голутвин — из рабочих он, простой совсем человек с виду. Женка у него. Фаэтон казенный, директор он, что ли. Дрова я им подрядилась носить, вот он мне ключ дал от квартиры. Ношу, а он жене своей книжки читает. Больная она, женка-то. И стряпает сам, и посуду сам помыл. Я бы за таким куда хочешь… На край на самый света, ничего с таким не страшно…
- Твой дом - Агния Кузнецова (Маркова) - Советская классическая проза
- Второй Май после Октября - Виктор Шкловский - Советская классическая проза
- Матрос Капитолина - Сусанна Михайловна Георгиевская - Прочая детская литература / О войне / Советская классическая проза
- Взрыв - Илья Дворкин - Советская классическая проза
- Маленькая повесть о двоих - Юрий Ефименко - Советская классическая проза