Иными словами, посредством произведения вырисовывается некая новая форма мира, но произведение не притязает на то, чтобы высказать эту форму: как отмечал Сэмюэл Беккетт, «Финнеганов помин» не повествует о чем‑то – он сам является чем-то[391]. Итак, это «безличная» конструкция, которая становится «объективным коррелятивом» некоего личного опыта. Одним словом, кажется, что Джойс, приняв некое решение (которое не знаешь, кáк назвать: религиозным или саркастическим), хочет сказать нам: «Вы замечаете, что форма универсума изменилась, но уже не можете ее постичь – точно так же и я; вы замечаете, что в этом мире вы уже не сможете двигаться согласно критериям тысячелетней давности, освященным целой культурой, и то же самое замечаю я сам. Что ж: вот я возвращаю вам Ersatz[392] мира, который в ином случае божественен, вечен и непостижим – “whorled without aimed”[393], то есть мира (“world”) – водоворота (“whirl”), лишенного цели (“aim”). Но он, во всяком случае, наш, он представлен в человеческом порядке языка, а не в непостижимом порядке космических событий, и в этой области мы можем противостать ему и понять его»[394].
Какова связь между этим миром и миром реальным? Снова, почти неприметно, на помощь нам может прийти поэтика эпифаний: снова поэт вы́резал из некоего контекста событий то, что казалось ему наиболее значительным (на сей раз – универсум лингвистических связей), и предложил нам то, что сам считал постижимой сущностью, quidditas («чтойностью») реального опыта. «Финнеганов помин» – это огромная эпифания космической структуры, разрешающейся в языке[395].
«Гисперийская» поэтика
Но великая комедия перипетий и узнаваний, предлагаемая нам Джойсом, когда мы пускаемся на поиски его культурных мотивов и вычленяем его поэтики, приберегает для нас еще одно открытие, которое, несомненно, прольет некий двусмысленный и противоречивый свет на все то, что утверждалось до сих пор.
Чтó в действительности движет автором, когда он решает удалиться от мира вещей и углубляется в мир страницы, чтобы воссоздать на ней форму мира? Самый заметный ключ можно обнаружить именно в том описании буквы, которое в то же время представляет собою определение книги и универсума. Этот дискурс на деле движется не только на трех уровнях «буква-книга-мир», но обладает также соответствием ученым и археологическим, представляя собою тщательный, в высокой степени образотворческий анализ (с намерением спародировать анализ прежний, критический) «Книги из Келлса», знаменитого ирландского манускрипта, украшенного миниатюрами в VII–VIII вв. н. э. Фразы из «Помина», которые мы уже цитировали выше как тексты по поэтике, отсылают к странице средневековой рукописи, начинающейся со слова «Tunc»[396], проводя четкую параллель между этой книгой и произведением Джойса[397]. А «Книга из Келлса» – это самый будоражащий пример средневекового ирландского искусства, которое и сегодня еще поражает своей искаженной и безудержной фантазией, запутанным вкусом к абстракции, парадоксальностью изобретений, превращающих эти манускрипты («Книгу из Дурроу», «Бангорский антифонарий», «Евангелиарий св. Галла» и другие произведения, появившиеся на свет из того же корня и распространившиеся по всей Европе) в первые проявления того ирландского гения, который, постоянно находясь на грани безумия, всегда на уровне провокации и раскола, дал культуре: в философии Скотта Эриугены – первый тревожный голос средневекового платонизма, в лице Свифта – беспощадного критика общества и изобретателя миров, столь же парадоксальных, сколь параллельных нашему, в системе Беркли – первую идеалистическую атаку на обычное представление о материальной реальности, в лице Шоу – разрушителя всякой приобретенной социальной нормы, в лице Уайльда – любезного и внушающего страх разрушителя всякого понятия современной ему морали и, наконец, в лице Джойса – разрушителя языка, величайшего дирижера современного разлада.
Так вóт: эти манускрипты рождаются в Ирландии, брезгающей чужим, в Ирландии неподатливой, которая, став христианской и культурной, защищается от язычества, отвоевавшего для себя Англию, от возрождения варварства, угнетающего Галлию, от процесса распада, который вся западная культура после смерти Боэция (уже бывшего свидетелем мира, клонящегося к упадку) и Каролингского возрождения давно уже претерпевает во всех своих проявлениях. Именно из этой Ирландии монахов-визионеров и диковинных непоседливых святых поднимется первое восстание во имя нового кругообращения культуры и искусства. Скольким обязана западная культура этому незаметному труду по сохранению и вызреванию, совершенному в ирландских монастырях и при дворах местных владык, – сказать нелегко; но нам все же дано знать, что труд этот осуществлялся в манере ученой и фантастической, безумной и блистательной, культурнейшей и варварской в одно и то же время, в постоянном упражнении по перекомпоновке и переиначиванию языка и изобразительных форм. Эти поэты и эти миниатюристы в изгнании, в молчании, хитроумно воссоздавали выразительные эмблемы своего народа[398].
При полном отказе от реализма налицо был расцвет entrelacs[399]: это изящно стилизованные формы зверей, маленькие обезьяньи фигурки среди невероятной геометрической листвы, способной покрыть собою целые страницы (и хотя с виду это повторяющиеся орнаментальные мотивы, всегда одинаковые, как на коврах, в действительности каждый извив представляет собою новое изобретение); сплетение абстрактных спиралевидных изгибов, намеренно игнорирующее всякую геометрическую регулярность и всякую симметрию, покрытое самыми изысканными цветами – от розового до желто-оранжевого, от лимонного до малинового. Четвероногие и птицы, собаки, львы с телами других зверей, борзые с лебедиными клювами, невообразимо скорченные человекообразные фигурки (например, цирковой атлет, зажавший голову между колен и вывернувший шею, образовав при этом начальную букву слова), существа гибкие и гнущиеся, как цветные ластики, пробираются в сплетения узлов, высовываются из‑за абстрактных украшений, сплетаются в начальные буквы, заползают между строк[400]; страница уже не замирает перед глазами: она, кажется, начинает жить собственной жизнью, и читателю не удается избрать ориентир, позволяющий ее понять. Больше нет различия между животным, спиралью и entrelac: все смешивается со всем, но все же из общего фона вырезываются фигуры или намеки на фигуры, и страница тем не менее рассказывает некую историю, но это история непостижимая, нереальная, абстрактная, а кроме того – сказочная, и действуют в ней протеические персонажи, самотождественность которых все время утрачивается: это и есть тот meanderthale[401], по образцу которого Джойс построил свою книгу. И сделал он это потому, что Средневековье еще было для него призванием и судьбой, и «Помин» кишит отсылками к Отцам Церкви, к схоластам, глава об Анне-Ливии построена по образцу средневековой мистерии. И, возвращаясь к «Книге из Келлса»: Джойс повторял, что, где бы он ни оказывался, он всюду захватывал с собой ее копию и часами изучал ее технику, прибавляя при этом: «Это самая изысканно ирландская вещь, которая у нас есть… и многие начальные буквы – по существу, главы “Улисса”. Впрочем, вы можете сравнить многое из моего произведения с этими запутанными миниатюрами…»[402]
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});