суеверный шепот прибившегося к каравану монашка.
На китайской стороне пришлось выстоять длинную очередь, многие собрались в ту пору за границу – урожай собран, пора продавать. Паспорт, выправленный князем Шаховским, не подвел: Федора Смирнова пропустили за милую душу и даже не спросили, что ж он узкоглазым‐то уродился и лицом желт. Вот она – сила великой империи, ее паспортам кланяются, не глядя на лица.
На родной стороне вроде бы ничего и не изменилось – те же крестьяне в тех же рубахах гнули спину на аккуратненьких бедных делянках величиной с ладонь. Не то что необозримые российские поля или казахские степи! Чжоу Фан (теперь он называл себя только первородным именем) глазел по сторонам и не мог налюбоваться милой сердцу лакированной краснотой пагод, драконьими мордами с ощеренными клыками и помятыми бумажными фонариками на голых ветках. Как истосковался он по всей этой аляповатости, шуму, прыгающим вверх-вниз интонациям! Как богата родная речь – пестрый платок, проворная змея, легкокрылая птица! Чжоу Фан догадывался, что и русский язык богат, просто он не до конца овладел всеми его достоинствами. Но какое наслаждение наконец‐то по‐настоящему разомкнуть уста, говорить не стесняясь, будто пропускать между пальцами воду в прозрачном ручье.
К родному селению на подступах к Кульдже он сумел добраться только в начале декабря. Что же, трех зимних месяцев вполне довольно, чтобы надоесть сестрице и зятю. В этом многолюдье, густо насаженном в мокрую желтую глину, ему не хватало тишины, неспешных дум во время одинокой охоты и, конечно, своего личного Солнца.
– Фан, ты один? Без семьи? Совсем другой стал. Ни за что бы не узнала на улице, – обрадовалась сестрица, поседевшая грузная женщина с гроздьями бородавок на весело приплясывающем подбородке.
– Да, Сюин, я та собака, что отрастила коровьи рога. – Он беззаботно засмеялся, как в детстве, когда вырезал своих первых кукол из деревяшки, украденной у поломанной табуретки, а потом подсовывал их сестренке под подушку, чтобы она, проснувшись, удивилась и обрадовалась.
В узнавании старого и забытого прошли первые зимние месяцы, бесснежное, ничем не отличающееся от будней православное Рождество без нарядной елки, 1917‐й вступил в Поднебесную унылым дождем и не рассказал положенных волшебных историй.
– А я за эти годы много раз во сне видела, что ты домой вернулся, – сообщила Чжоу Сюин, – думала, сбудется. Ждала. Хоть ты и не писал, что собираешься. Все думала, что хочешь сюрприз сделать, как куклу в детстве. – Она засмеялась.
Чжоу Фан ответил пословицей:
– Если ты очень ждешь друга, не принимай стук своего сердца за топот его коня.
– Когда‐нибудь надеюсь увидеть и твою жену, и сына. Только как я с ними разговаривать буду?
– Мой сынок Сяо Ши[46] хорошо говорит по‐китайски, не волнуйся. А Солнце… ты ее просто так полюбишь, без слов.
И потекли вечера узнавания, когда Чжоу Сюин недоверчиво щурила глаза и смеялась:
– Что? Медведя убил? Ох, как был ты придумщиком в детстве, так и остался.
Чжоу Фан нашел мало знакомых лиц: кто‐то умер, кто‐то сгинул в пучине народных бунтов. Да что печалиться о приятелях-пустомелях: самого императора, чьи предки правили Китаем три столетия, он не застал на месте. И отца с матерью смог навестить только на могилках.
После революции Китай стал другим: лавочники тараторили наглее, цены придумывали на ходу, безбожно приплюсовывали и простой, и дожди, и гужевые корма. Нет, так торговля не заблагоухает. Ее питает не толстый кошелек, а душа. Прибыль там, где толпятся покупатели, а не товары. Сами по себе товары барышей не принесут. Раньше такого не водилось.
Зато все стали грамотные. Пока Чжоу Фан корпел над русскими буквами, для китайской детворы понастроили школ. Те, кто попроворнее и побогаче, умудрились поучиться в японских заведениях для специалистов вроде университетов, как их в России называли, понатащили оттуда всяких опасных мыслей, вот и грянула революция, изменившая его родную страну. Или это двадцать лет ее изменили?
Непоседливые племянники, дети Чжоу Сюин, яростно засобирались к дядьке в гости, посмотреть чужую землю, где все люди желтоволосые и круглоглазые, где медведи собирают малину вместе с голосистыми девками, где от топота несметных табунов трясется степь, когда стремительные кони спасаются в бешеной скачке от таких же несметных волчьих стай.
Китайский Новый год – яркий и щедрый – напомнил Чжоу Фану все, о чем он скучал вдали от дома.
– Ну все, Сюин, мне пора собираться в путь. Пока совсем не надоел. – Он стеснительно засмеялся.
– А как ты пойдешь? В твоей России какая‐то революция. Вчера воевода всем объявил, что караванам на ту сторону теперь хода нет.
За окном фыркали запоздалые фейерверки, не успевшие отгореть в установленный срок, но не желавшие превращаться в немую труху. Февраль, которому суждено было связать русского китайца по рукам и ногам, деловито уселся писать собственный сценарий мировой истории.
* * *
Глафире мало запомнился заполошный 1917‐й: все ее помыслы бродили вдоль китайской границы вместе с казачьими разъездами. А вокруг тем временем один за другим бушевали судьбоносные ураганы.
Рождество 1918‐го прошлось по Новоникольскому не праздничным хороводом под задорные колядки, а неуклюжей пятерней, сжимавшей пожеванные листовки. Вместо портретов благообразного Николая Второго, самодержца российского, везде понатыкали кривых сообщений, что вся власть отныне будет у простого люда, а помещиков и князей надо гнать взашей. Глафира от таких новостей бледнела и хотела ответа только на один вопрос: какая участь уготована китайцам? Нет ли указания оставить на Русской земле только русский народ, чтобы отдать ему эту самую власть, а всех прочих – китайцев, казахов, татар, да хоть голландца Мануила Захарыча – вон поганой метлой, чтобы не мешали править. Однако никого, кроме нее, не заботил национальный вопрос и никому не было дела до китайцев, когда буквально под окном творилась история.
Будь Федор дома, он наверняка сумел бы выведать на своем корявеньком языке, что да как задумано по поводу инородцев. Глафира привыкла во всем полагаться на мужа, ей и в самом страшном сне не виделось, чтобы жить и хозяйствовать одной, по своему только разумению. А как сеять? А жать? А кому сколько платить?
Братец Карп, которого она теребила неуемными расспросами, лишь насмехался да отмахивался:
– Брось, Глашка, сейчас не до пахоты, нонче надо в новой власти разобраться, значица, установить, как в Москве и Петрограде.
– А пахать? – разводила руками Глафира. – Разве пахать не надобно? А кушать что станем по осени?
– Эх ты, земельная душонка, как и Федька твой. Лишь бы сеять, да жать, да кубышку зажать.
Шире смотреть надо,