Иногда чернила в дневниках тех, кто ежедневно вносил записи о своей жизни в Юнити, стирались под пальцами Мэтта. Он корпел над личными бумагами, написанными очень давно, и ему казалось, будто в его руки попала чужая жизнь. Наверное, именно поэтому диссертация, которую он писал, разбухла до трехсот страниц. В какой-то момент работа полностью сосредоточилась на женщинах рода Спарроу, словно обладала собственным разумом и сама выбирала темы, не обращая внимания на предпочтения Мэтта. Стоило ему в одной из старых книг наткнуться на упоминание фамилии Спарроу, как со страниц начинало веять запахом озерной воды, сладковатым и невероятно сильным ароматом зелени. Вероятно, именно это обстоятельство и привело Мэтта к женщинам Спарроу. Вероятно, именно поэтому он не сумел не касаться в работе фактов их жизни. В глубине души Мэтт обладал привязчивостью. Он начал сознавать, что в чем-то похож на Уилла, хотя ему это и неприятно. Да, правда, Мэтт был верным и надежным, но вперед его толкало что-то еще, какое-то упорство, от которого он с удовольствием отказался бы, потому что оно доставляло массу неудобств. Если ему чего-то хотелось, то это желание проникало под кожу и оставалось там, напоминая о себе досадным зудом, который он старался не замечать.
Раньше жители городка прикидывали, когда же Мэтт в конце концов женится, но потом бросили это занятие. Теперь их занимало другое: когда он закончит свою диссертацию и получит диплом государственного колледжа — тоже весьма маловероятное событие. Некоторые дошли до того, что даже начали делать ставки, причем чаще всего ставили на «никогда», хотя, конечно, никто зла ему не желал. Соседи Мэтта любили и уважали его в той же степени, в какой не доверяли его заносчивому братцу. Всем было хорошо известно, что Уилл Эйвери ни разу в жизни никому не помог в этом городе. Ни разу пальцем не пошевелил ради пользы кого-то, кроме себя. Но родня есть родня, а беда есть беда, и однажды ранним утром Мэтт отправился в Бостон на машине, чтобы присоединиться к Генри Эллиоту — они были знакомы всю жизнь, но тот все равно запросил с него втридорога за свои услуги — и встретиться с Уиллом, которого Мэтт не видел с того злополучного Нового года, когда они чуть не поубивали друг друга в драке на улице.
В центре Бостона припарковаться было трудно, особенно старому грузовику Мэтта, побитому, проржавленному от соли, слишком громоздкому, чтобы припарковаться на узкой улочке, в далеком прошлом коровьей тропе. И все же Мэтт успел в суд вовремя. Он поздоровался с Генри Эллиотом, который иногда его нанимал для отдельных работ и чей сын, Джимми, был известный баловник. Они обсудили с Генри тот факт, что Джимми был задержан с марихуаной во время рождественских каникул, а затем отпущен на свободу с условием посвятить определенное количество часов общественно полезному труду, в том числе помогать Мэтту с большой весенней расчисткой луга, — и только потом до Мэтта дошло, что все это время рядом с Генри стоял его брат.
В последний раз, когда они виделись, гнев Мэтта подстегивали несколько выпитых «ершей» в сочетании с шампанским. Он вошел на кухню в неподходящее время, пока народ шумно праздновал наступление Нового года, и застал Уилла, когда тот тискал одну из своих студенток, юную красотку лет двадцати, никак не больше. Уилл припер девушку к стене и запустил руку ей под юбку; все это происходило рядом с высоким детским стульчиком, где каждое утро Дженни кормила дочурку завтраком. Уиллу, видимо, было наплевать, что в кухню в любую секунду может кто-то войти в поисках льда или холодного пива, — лишь бы Дженни не знала о том, что происходит. А она и не знала, даже не догадывалась. Но последней каплей было то, что он, застигнутый врасплох, подмигнул Мэтту — вечный хвастун, лгун, старший братик с большим аппетитом на все, что можно выпросить, одолжить или украсть.
И вот теперь Уилл был не похож на самого себя. Измученный, с желтизной в лице, похудевший. Руки у него дрожали, как у пьяницы. Он постарел, вот в чем было дело, и постарел как-то неприглядно.
— Привет, Уилл, — неопределенно, но без злости поздоровался Мэтт.
Он старался вспомнить, как выглядел Уилл на похоронах их матери — таким же худым или нет. Мэтт плохо помнил тот день. Он знал только, что после службы Уилл и Дженни не вернулись в дом, а уехали прямо с кладбища, несмотря на то что стол в гостиной ломился от угощения и все многочисленные друзья Кэтрин собирались прийти. Уилл, как всегда, спасовал, заявив, что им с Дженни нужно срочно ехать домой к Стелле, за которой присматривала неизвестная им нянька, найденная в последнюю минуту.
«Давай, давай! — проорал ему вслед Мэтт. Люди вокруг смотрели на них, но ему было все равно. — Беги, паршивый ублюдок!» — кричал он Уиллу, направлявшемуся к машине, очередному приобретению, вскоре разбитому.
Сегодня Мэтт захватил с собою чек, выписанный на правительство штата, как велел Генри Эллиот; теперь оставалось только проставить сумму залога.
— Привет, братишка, — отозвался Уилл, явно забавляясь тем, как неловко себя чувствует в суде Мэтт.
Хотя у самого Уилла вид был не лучше: ужасная стрижка, та же одежда, в которой его арестовали, измятая и дурно пахнущая, хотя, конечно, не то что тюремная роба.
Мэтт отошел в сторону, чтобы подышать. И это его брат, совсем как чужак. Он ушел из дома, когда Мэтт учился в школе, но еще до того он часто исчезал, когда хотел. Если нельзя доверять собственному брату, то, естественно, замыкаешься в себе и становишься подозрительным, даже чересчур. Мэтт повернулся к Генри Эллиоту, радуясь, что есть с кем поговорить, кроме Уилла.
— Парковка здесь адская, — сказал он.
— Привыкай, приятель, — расстроенно ответил Генри, просматривая бумаги в последнюю минуту перед тем, как предстать перед судьей. — Ты в большом городе.
Действительно, Мэтт себя чувствовал громоздким и неловким в зале суда, хотя и надел предусмотрительно свой единственный хороший костюм. На нем были рабочие ботинки и галстук, сохранившийся еще со школьных времен. Здание суда никак не было рассчитано на людей выше шести футов роста; Мэтт правильно предположил, что его построили где-то около 1790-го, возможно, еще раньше, когда большинство жителей были довольно низкорослыми. В те времена обвиняемых вводили через боковые двери напротив судейских покоев. Это были немытые, голодные мужчины и женщины в кандалах на руках и ногах; вероятно, кто-то из них раскаивался, независимо от того, был ли он виновен или нет, в надежде на менее строгое наказание, или, возможно, кто-то вообще не произносил ни слова, как Ребекка Спарроу на своем суде. Мэтт помнил наизусть ее последние слова, произнесенные на кухне Хатауэя; она адресовала их судье, которого привезли из Бостона. «Мне нечего сказать, — заявила тогда Ребекка. — Вы лишили меня голоса».