Он боялся, что родители откажутся. Они не отказались. Нет, не зря он считал себя джентльменом удачи.
Приход Аллы был назначен на восемь.
Она пришла в половине девятого.
В девять джентльмены убили ее.
В половине десятого они бросили ее труп возле рельсов.
Через пять минут мимо них промчался товарный поезд.
Через двадцать минут Нефедов сам явился в дорожное отделение милиции и сообщил, что, повздорив с любившей его девушкой, он выгнал ее из своего дома. В отчаянии она бросилась под поезд. Нефедов предъявил бумажные салфетки, на которых детским, неустоявшимся почерком было написано: «Меня не любишь, но люблю я, так берегись любви моей!», «Я отомщу своей жизнью, и будет поздно тогда жалеть!»
Через сутки джентльмены удачи были арестованы.
Всего одна ночь и один день понадобились следователю и экспертам, чтобы разоблачить коварный водевиль, довольно лихо разыгранный молодыми убийцами.
Ночью — под лучами мощных прожекторов и утром — на солнце криминалисты искали следы. Те, что должны были решить судьбу джентльменов. Те, что ее решили.
От дверей дома до колеи железной дороги — под откосом и поперек пути — тянулся след, который непременно остается на земле, когда по ней волокут какой-нибудь тяжелый и громоздкий предмет. Характерный след, перепрыгивающий с песка на глину, с травы на гравий, привел к тому месту, где, беспомощно вытянувшись, лежала мертвая Алла.
Зато вдоль пути такого следа не было. А он всегда бывает, если человека захватывают и «несут» колеса движущегося поезда. И уж одежда при этом страдает непременно: колеса... движение... скорость... А одежда Аллы была совершенно целехонька: и юбка, и блузка, и жакет.
И еще одна деталь: нигде не нашли крови. Ни на рельсах, ни возле. Даже на блузке. Даже на теле. А дождя, между тем, не было, и, значит, не было возможности сослаться на то, что кровь смыта.
Пока искали следы, судебный медик трудился в «анатомичке». Он не знал о том, какие улики собрали против джентльменов у железнодорожного полотна. Но он добавил к этим уликам свои, не менее важные: рожки подъязычной кости имели ненормальную подвижность; хрящи гортани были повреждены; щитовидный хрящ тоже. Эксперт знал, что так бывает, когда шею сдавливают руками...
И еще — раны на шее: ни размер их, ни характер, ни форма не имели ничего общего с тем, что остается после «нежного» прикосновения движущегося по рельсам колеса.
И, наконец, записки, те, что должны были подтвердить версию о самоубийстве. Они тоже сыграли с «мальчиками» злую шутку. Записки послали судебным химикам. Судебные химики положили их на свой лабораторный стол. Химические реагенты в строго выверенных концентрациях вошли в контакт с чернильными штрихами, но никакого влияния на них не оказали. А это был верный признак чернильной старости. Обратившись к специальной шкале, учитывающей точный состав и концентрацию реагентов, ученые узнали возраст записок, которые из орудия защиты превратились в орудие обвинения.
И состоялся суд... Два часа держали «мальчики» свои речи, хныкая, выклянчивая прощение, словно они не убивали и не грабили, а набедокурили, играя в мячик. Два часа они о чем-то спорили и что-то обещали.
Они еще могли спорить.
Они еще могли обещать...
Джентльменов удачи суд приговорил к расстрелу.
МАСКА, Я ТЕБЯ ЗНАЮ!
У всего на свете есть история, У подлогов — тоже. С тех пор, как слова, начертанные рукой человека — на восковой ли дощечке, на папирусе или на чем-нибудь другом, — возымели способность сделать кого-то богатым, наделить его властью, челядью, почетом, появились и злоумышленники, стремившиеся эти слова подделать.
Некогда завещания произносились устно, на людях, которые потом подтверждали, что наследником был назван такой-то или такой-то. Но уже в древнем Риме (еще до нашей эры) диктатор Корнелий Сулла обязал составлять письменные завещания — на восковых дощечках. Появился документ, а стало быть, и возможность его подделать.
За подлог установили суровые кары. Не только в Риме, но и в других государствах, например в Византии, где император Юстиниан отнес его к числу тягчайших преступлений. Но от этого подлогов не стало меньше: слишком уж велик соблазн обогащения. К тому же разоблачить преступника было тогда делом нелегким.
О том, что почерк индивидуален, что есть возможность отличить почерк одного человека от почерка другого, об этом, конечно, догадывались давно. Но как отличить? Этого тогда не знали. Опасность ошибки была очень велика. Поэтому заключению древних экспертов придавали мало значения — больше полагались на свидетелей.
Проходили столетия, а техника изучения письма не повышалась.
Трудность разоблачения подогревала злоумышленников. Поддельные купчие, дарственные, завещания и другие фальшивки заполнили «юридический рынок». Все это было закономерно для общества, основанного на частной собственности, как закономерно и желание власть имущих оградить от покушений свои богатства, свои привилегии.
В ходу были не только фиктивные документы, но и другие фальшивки. Всевозможные «подметные письма» (или «подметные грамоты», как их тогда называли) — иногда анонимные, иногда приписываемые вымышленному лицу — были начинены лживыми обвинениями, угрозами, проклятиями, клеветой. Знаменитый русский историк С. Соловьев рассказывает, к примеру, как однажды «на московских улицах появились подметные грамоты, в которых упрекали москвитян в неблагодарности к Дмитрию, спасшемуся от их ударов, и грозили возвращением его для наказания столицы не позже 1 сентября... Царь велел созвать всех дьяков и сличить подписи».
А что могли сделать эти «сличители» — московские дьяки начала XVII века? Разве что состряпать другую фальшивку, без серьезных оснований обвиняющую некое «неугодное» государю лицо в совершении преступления...
На протяжении веков от экспертов требовалось только одно — владение непостижимыми для простого смертного «тайнами» письменного искусства. Поэтому на ниве судебной экспертизы подвизались писари, делопроизводители, секретари, учителя чистописания и рисования, типографы, литографы, граверы — те, кому чаще других приходилось держать перо в руке или всматриваться в чужие рукописи. Их глубокомысленные заключения, где отсутствие доводов и обоснований заменяла словесная заумь, по существу предрешали судебный приговор. А даже самые добросовестные из этих экспертов не могли ничего обнаружить, кроме чисто внешнего сходства или несходства букв. Знаний не было, в лучшем случае, была интуиция. И только.
Один известный французский эксперт — каллиграф Белломе даже хвастался этим: «Мы несколько подобны экспертам картин: движение пера для нас то же, что для них движение кисти; мы не можем дать материальных доказательств того, что мы утверждаем». Страшно подумать: в руках каких ничтожеств была судьба людей! Многих — не одиночек!.. Без всяких «материальных доказательств» их могли отправить на виселицу, заковать в кандалы, посадить за решетку, «освятив» все это «научным» заключением всезнайки. С горечью, с гневом писал об этом выдающийся русский криминалист Е. Ф. Буринский: «Разве умение писать красиво дает какие-нибудь сведения для распознавания почерков на подложных актах? Названные специалисты (каллиграфы. — А. В.) годились бы, может быть, для определения степени красоты письма на рукописи, но ведь не для этого их вызывают в суд. Стоит, однако, послушать, с каким авторитетом заявляют они безапелляционные суждения при экспертизе документов!»
А их слушали. И слушались. Ведь за судейскими столами восседали не такие, как Буринский. Увы, далеко не такие! Да, сказать по совести, и возможности экспертизы в самом деле были невелики. Физиологические основы почерка, его механика не были разгаданы. Эксперты только и могли идти на ощупь. У них не было и не могло еще быть научной базы для методики, для техники почерковедческой экспертизы, для выводов, которые предстояло им делать.