Шрифт:
Интервал:
Закладка:
За ужином летчикам дали по традиционной стограммовой стопке. Алеша Стрельцов, нанюхавшийся за день авиационного бензина, уставший от бешеной гонки за чужими самолетами и постоянного опасения столкнуться со своими, тупо смотрел на свою стопку. Султан-хан, перед которым стоял пустой стаканчик, хитровато подмигнул:
– Что, Алеша, помочь?
– Берите, командир, – лениво согласился Стрельцов, – все равно не осилю.
Капитан потянулся было за рюмкой, но передумал, строго сказал:
– Нэ пойдет, ведомый. Я уже две выпил перед этим. Три много. Сам выпей, Алешка, как ведомому тебе приказываю. Мнэ твой вид не нравится. Чего угрюмый, как дербентский мулла? Устал?
– Устал, командир.
– Тогда пей. Раз, два, три. Ну!
– Обязательно дерни, дружок, – добродушно посоветовал сидевший с ними за столом Боркун, – мускулы отойдут, нервы угомонятся, и разум чище станете. Знаешь, что один киевский князь по данному поводу говорил? Забыл его имя… Чару пити – здраву быти, другу пити – ум веселити, утроити – ум устроите. Много пити без ума быти. Так давай, чтобы здраву бытии! Или лучше, знаешь, за что? Чтобы у твоего ведущего на гимнастерке поскорее Золотая Звезда заблестела.
– За это я с удовольствием! – воскликнул Алеша и залпом выпил стопку.
Водка была теплой, противной. Он закашлялся и долго закусывал винегретом и селедкой. Когда после котлет подали чай и полагавшееся к нему печенье «ленч» с маленьким квадратиком масла, Боркун огромной ладонью сгреб все четыре порции в карман своего комбинезона и, не пускаясь в длинные объяснения, пробасил:
– Так надо, ребята. Если кто не наелся, просите у девушек добавок, а это я с собой заберу.
Выходя из столовой, Алеша шепнул Воронову:
– Кому это он потащил, Коля?
Воронов неопределенно покачал головой. Широкая спина Боркуна быстро растаяла в сумерках. Летчики шагали медленно, утомленно. Около крайней хаты, разбитой прямым попаданием бомбы, Султан-хан остановился, ногой поддал обгоревшую доску. Она перевернулась. «Санчасть» – было намалевано на ней суриком. От полуразвалившихся стен несло гарью. Седой, пышущий жаром пепел сыпался с них. Только печь, широкая, русская, добротно сложенная каким-то умельцем, осталась неповрежденной. Черным надгробием высилась она над пепелищем. Из-за печи показалась женская фигура. Султан-хан узнал рыжеволосую медсестру Лиду. Негромко воскликнул:
– Лида? Что тут бродишь?
Она вздрогнула, шагнула навстречу. Была она принаряжена, от ее легкого в сиреневых разводах платья пахло пудрой и одеколоном. В платье Лида казалась красивее, чем в обычной своей гимнастерке и юбке.
– Это ты, Султанка, – насмешливо окликнула она, – чуть не напугал, сумасшедший. Видал, как нас фрицы разукрасили?
– А ты чего тут рыщешь, как тень Гамлета?
– Прибор для маникюра у меня в чемоданчике оставался. Может, найду, – беззаботно ответила медсестра.
Султан-хан присвистнул от удивления.
– Ай да Лидка, – поцокал он языком, – кругом смерть, разрушения, а она о своих маленьких пальчиках заботится. Какой хладнокровный человек. Вай! Убитые были?
– Ни убитых, ни раненых. Во время бомбежки медперсонала здесь не была.
– А где же изволили находиться наши помощники смерти?
– На аэродроме. Вас, шалопаев, из боя ждали, – огрызнулась беззлобно Лида. – Ну, чего злоязычишь? – заговорила она быстро, переходя на доверительный шепот. – Эх, Султанка. Вот мазанет когда-нибудь такая фугасочка, и поминай как звали. И подумать ни о чем не успеем.
– А о грехах своих? – усмехнулся горец.
– Так их у тебя еще не было, – хохотнула Лида, давай заведем, а?
Горец покачал головой:
– Вай, не буду с тобой грехов заводить. У меня в Ростове невеста. И тоже по мне соскучилась. Как же я могу себя надвое поделить.
– Ну и дурной, – без смеха сказала ему вслед медсестра. – Смотри, как бы она себя на пятерых не поделила.
Лида проводила его грустными глазами и только сейчас заметила лейтенантов:
– А вы чего подслушиваете? Не стыдно?
– А мы ничего такого даже и не видели, Лидочка, – бойко ответил Воронов, усвоивший в обращении с медсестрой тот легкий, слегка развязный тон, каким с ней разговаривали почти все летчики. Но она внезапно вспылила:
– Пошли прочь. Какая я тебе Лидочка? Свою кралю будешь называть Лидочкой, если она у тебя, рыжего, когда-нибудь заведется.
Воронов опешил. Увлекая за собой Алексея, он громко, так, чтобы медсестра слышала каждое слово, проговорил:
– Смотри-ка, Леша. Не иначе она в твоего Султанку всерьез втрескалась. Пошли от греха.
* * *У Алеши трещала голова. Рев мотора, дробное постукивание пушки и пулеметов, треск эфира в шлемофоне – все это до сих пор стояло в ушах. Он с наслаждением думал о том, как растянется сейчас на узкой, обжитой кровати и блаженно заснет, мысленно наплевав и на войну, и на возможные бомбежки, и на приблизившиеся артиллерийские раскаты. Но этому не суждено было осуществиться. У крыльца стояла полуторка. На груде чемоданов, теплых комбинезонов и разного другого имущества, вплоть до электрического утюга, который возил с собой хозяйственный лейтенант Барыбин, сидели летчики его эскадрильи.
– Залазь, Стрельцов, – услышал Алеша негромкий голос Красильникова, – твой чемодан здесь.
– А куда вы? – растерянно спросил Алексей.
– Командир полка приказал весь летный состав переселить в аэродромные землянки.
– Почему?
– Боится, как бы немцы ночью по селу не отбомбились. Садись, поедем располагаться. Там, говорят, сносно.
Алеша вздохнул и полез в кузов.
Примерно через час лейтенант Ипатьев, проверявший, все ли летчики переселились из села в аэродромные землянки, доложил Демидову:
– Всех упрятал под землю, товарищ подполковник. Только капитан Боркун отказался выехать из дому. Выкопал на огороде щель и говорит: «Меня и тут фрицы не возьмут. Сплю я чутко, успею до щели дотопать, если что».
Демидов, рассчитывавший по карте маршруты запланированных на утро боевых вылетов, поднял на оперативного дежурного усталые глаза:
– То есть как это отказался? Я ему кто: командир полка или балалайка! Приказ есть приказ. Он что, с молодой хозяйкой боится расстаться?
Румянцев, синим карандашом отчеркнув абзац из передовицы «Правды», поглядел на подполковника.
– Не надо трогать капитана Боркуна, товарищ командир, – сказал он решительно, – там сложная ситуация.
А Василий Боркун, ступая тяжелыми пыльными сапогами, входил в это время в дом. В маленькой комнатке он поправил на окне маскировочную штору и зажег свет. Выложил на стол печенье, масло, кусочки сахару и ломти белого свежевыпеченного хлеба. Потом постучался в соседнюю дверь.
– Войдите, – послышался усталый женский голос. Капитан перешагнул порог.
– Добрый вечер, Алена Семеновна.
– Вечер добрый, Василий Николаевич.
Косяк тусклого света от лампы, подвешенной к потолку, падал на сидевшую за столом женщину. Было ей лет за сорок. В черных волосах уже мелькали холодные паутинки седины, худое лицо было пересечено морщинами, на заскорузлых руках набрякли синие вены. Она сидела в плетеном кресле, необычном в деревенской избе. В руках у нее сновали тонкие вязальные спицы, волоча за собой белую шерстяную нитку.
– Что вяжете, Алена Семеновна? – спросил Боркун, чтобы хоть что-нибудь сказать.
– Варежки, Василий Николаевич.
– Варежки? – переспросил он удивленно. – Да рано же.
Она горько вздохнула и пожала плечами:
– Кто теперь разберет, что рано, а что поздно? Все перепуталось!
Боркун огляделся по сторонам.
– А где же мои сорванцы-побратимы Борька-наш и Борька-погорельский? – весело забасил он, и тотчас на лежанке послышалась возня. Один за другим соскочили оттуда два белобрысых мальчонка в одинаковых полосатых рубахах из дешевого полотна и синих трусиках. Немытые ноги с поцарапанными коленками зашлепали по дощатому полу.
Борька-наш, большеглазый мальчик с круглой головой на тонкой загорелой шее, был сыном хозяйки Алены Семеновны, а Борька-погорельский доводился ему двоюродным братом. «Погорельским» его назвали дальние родственницы хозяйки, которые с неделю назад привезли его из-подо Ржева, из деревни Погорелое Городище. Колхозный конюх вытащил оглушенного мальчика из горящей избы во время жестокой бомбежки. Мать, отец и годовалая сестренка погибли под рухнувшей кровлей.
Четырехлетнему Борьке сказали, что его родители уехали бить фашистов, а он должен пожить у тети Алены, и мальчик, похныкав, поверил этой нехитрой выдумке. К Борьке-нашему он стал относиться, как к родному брату. Был Борька-погорельский чуть повыше своего сверстника и чуть поозорнее. Глазенки у него отливали светло-голубым цветом, а на щеках все время вздрагивали веселые ямочки.
– Дядя Боркун, что будем делать? – первым бросился он к летчику и прильнул к его ноге, обхватив ее ручонками повыше колена.