«Война в настоящем ее выражении»
Путь его лежал на Дунай, в Молдавию и Валахию, где разгоралось пламя большой войны. Русская армия под командованием князя М. Д. Горчакова, дальнего родственника Толстых, вторглась в пределы Османской империи и весной 1854 года начала осаду Силистрии, турецкой крепости, которая считалась ключом, открывающим дорогу к Стамбулу. Официально было объявлено, что пробил час освобождения угнетаемых христианских народов и Россия берет на себя эту миссию. Затрепетали сердца славянофилов, мечтавших, что православный крест вновь увенчает купол оскверненной, ставшей мечетью константинопольской Софии. Князь Вяземский, в далеком прошлом вольнодумец и один из близких друзей Пушкина, сочинил, захлебываясь от казенных восторгов, «Песнь русского ратника»:
Мы накажем горделивых,Отстоим от нечестивыхНаш поруганный алтарь!Закипи, святая сеча!Грянь, наш крик, побед предтеча:Русский Бог и русский царь!
Сведущие в политике люди хорошо понимали опасности этой кампании. Они не ошиблись: уже вскоре под Евпаторией появились английские и французские военные корабли и ареной боевых действий стал Крым. Из своего лондонского изгнания Герцен, не обинуясь, высказал свое понимание событий, которое было всего ближе к истине, — Николай затеял войну, потому что собственного измученного народа он боялся больше, чем всех внешних врагов. Но время не располагало к трезвости мысли и оценки. Патриотическое воодушевление поначалу выглядело чуть ли не всеобщим. Похоже, ему отчасти поддался и кавказский юнкер.
Впрочем, главной причиной, которая побудила Толстого подать рапорт о переводе в Дунайскую армию, была усталость от своего образа жизни, который ему «невыносимо надоел». Об этом он писал брату Сергею незадолго до прощания со станицей Старогладковской: «Вот уж год скоро, как я только о том и думаю, как бы положить в ножны меч свой, и не могу. Но так как я принужден воевать где бы то ни было, то нахожу более приятным воевать в Турции, чем здесь». Прошение было удовлетворено. 19 января 1854 года Толстой навсегда простился с Кавказом. Эти два с половиной года он потом будет вспоминать как «и мучительное, и хорошее время».
Мучительным оно было из-за постоянного чувство одиночества и несчастья. Но зато, напишет Толстой через пять лет в одном очень искреннем письме, «никогда, ни прежде, ни после, я не доходил до такой высоты мысли, не заглядывал туда» — в область вечных вопросов и вечных сомнений.
«И все, что я нашел тогда, навсегда останется моим убеждением… Я нашел простую, старую вещь, но которую я знаю так, как никто не знает, я нашел, что есть бессмертие, что есть любовь и что жить надо для другого, для того, чтобы быть счастливым вечно».
Это истины Евангелия, которое Толстой перечитывал снова и снова, но не состоянии был уверовать ни в Искупителя, ни в таинства. Вот из-за чего так изводило его сознание, что он несчастлив, что «сердце сохнет с каждым годом» и ничего тут не поправить: «Я надеюсь еще и в короткие минуты как будто верю, но не имею религии и не верю». Что же, «у каждой души свой путь, и путь неизвестный, и только чувствуемый в глубине ее». Видно, он родился таким, что у него «жизнь делает религию, а не религия жизнь».
Дата под этим письмом Александре Толстой, двоюродной тетке, которая, хотя и была одиннадцатью годами старше Льва Николаевича, как раз в ту пору, кажется, пробуждала у него не только родственные чувства, — конец апреля 1859-го. Подводится духовный итог уходящей молодости, ясно осознана проблема, которая для Толстого останется главенствующей еще целых два десятилетия. Вправду ли надлежит подчинить свое бытие заповедям и нормам, которые сами по себе бесспорны, однако пришли не как результат пережитого и передуманного, а достались как готовое знание? Или верно другое: действительна лишь та вера, которую человек обрел, всматриваясь в собственный опыт, чтобы сделать из него твердые нравственные выводы, и они должны быть предельно честными, то есть обязывающими к реальному действию?
Но если так, тогда нужно, чтобы опыт был подлинным и полным. На Кавказе, пишет Толстой тетушке Александре, он впервые испытал состояние «умственной экзальтации», потому что в первый раз ощущал свой опыт как подлинный. Праздный московский быт сменился испытаниями и лишениями, в соприкосновении с новым и непривычным порядком жизни обозначились другие горизонты. Все это и потребовало задуматься о главном, пробудив «страсть к истине, какая была в то время во мне». Дунайская армия и особенно Севастополь разожгли эту страсть еще сильнее.
* * *
Под Новочеркасском разыгралась метель, возок проплутал всю ночь, и в дневнике появилась запись: не написать ли об этом рассказ? Рассказ, так и озаглавленный — «Метель», будет написан лишь два года спустя, и Толстой прочтет его в салоне того самого князя Вяземского, который очень воодушевился при известии о начавшейся Восточной войне. А пока Толстому не до литературы. Он, не останавливаясь на ночлег, мчится в Ясную, где хочет сделать остановку перед тем, как ехать к новому месту назначения.
В Туле из «Русского инвалида» Толстой узнал, что произведен в прапорщики, причем со старшинством, исчисляемым еще с февраля прошедшего года. Ясная после трехлетнего отсутствия произвела впечатление, какого он не ожидал: дела в относительном порядке, съехавшиеся в родное гнездо братья от души ему рады. Обиход самый простой — набросав сена, спать ложатся прямо на полу. Огорчает лишь полученное по приезде письмо из редакции «Современника», где недовольны «Записками маркёра», которые «очень слабы по выполнению». Но потом Некрасов пожалеет, что поспешил с оценкой.
Две недели в Москве оставляют тягостное воспоминание: «Беспорядочен физически и морально и сделал слишком много расходов». Перед самым отъездом по настоянию княгини Горчаковой, одной из многочисленных его тетушек, Толстой посетил митрополита московского и коломенского Филарета, в миру В. М. Дроздова, авторитетного богослова, который когда-то полемизировал в печати с Пушкиным, убеждая его, что жизнь — не напрасный и не случайный дар. О чем этот маленький, сухонький старичок беседовал с Толстым, неизвестно, однако разговор был долгий и на прощание Филарет благословил своего гостя, подарив финифтяный образок, долго потом сберегавшийся в яснополянском доме.
Было несколько счастливых минут у сестры Маши в ее имении Покровское. Имение принадлежало Валериану Толстому, племяннику Американца и троюродному брату яснополянских Толстых. Маша вышла за него семнадцатилетней, он был вдвое ее старше. О том, что этот брак, в котором родилось подряд четверо детей, оказался несчастливым, братья и тетушка Туанет догадались не сразу, да и Маша долго не замечала — верней, не хотела замечать — униженности своего положения. Деспот в семье, сладострастник по натуре, Валериан после женитьбы продолжал навешать свою любимую наложницу-крепостную, которая подарила ему несколько отпрысков. Были и еще истории в том же роде. В конце концов Маша осознала, что ей предназначена роль старшей жены в серале, и разъехалась с супругом. Но эта драма разыграется позднее, а пока Толстого все умиляет в тихой Покровской жизни, где Маша, пока ее благоверный отсутствует под предлогом охотничьей экспедиции, занята французскими романами, рукоделием, воспитанием детей да верчением столов в обществе гувернантки мадемуазель Вергани.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});