Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Плечи отца оплыли над трибуной, как восковые. Леону вдруг открылось, что невозможно нормальному человеку верить в проклятый марксизм. И одновременно открылось, что невозможность нормальному человеку в него верить есть главная причина ирреальной в него веры ненормальных людей. «Они не люди, — подумал Леон, — они что-то другое».
— И для нас, и для них, — поднял плечи, победил слабость отец, — не существует в мире ничего более опасного, нежели национальная идея в естественном своём развитии, то есть органичное стремление того или иного народа жить нормальной, достойной жизнью. Но что же народ? — спросил отец.
По залу пробежал ветер: да надо ли о народе, нам ли не знать, что он тьфу, ничто!
— Надо, — вздохнул отец. — К сожалению, надо, поскольку это наш единственный и последний строительный материал. Другого не осталось. Был импортный — китайский, восточноевропейский, кубинский, — да хреновый попался прораб, сдал налево ни за х…!
Конец фразы утонул в аплодисментах.
— Я буду вынужден повториться, — продолжил отец, и Леон понял, что только мысль о том, как он сладко выпьет и вкусно закусит после лекции, не иначе поддерживает в нём силы. — Мы предали свой народ. Семьдесят с лишним лет мы перевоспитывали русский и примкнувшие к нему народы в новый — безнациональный, безрелигиозный, бессобственный — народ, готовый жрать стальные танковые гусеницы вместо хлеба, пить ракетное ядерное топливо вместо молока, гордиться, что у нас самая большая, самая вооружённая в мире страна, перед которой трепещет мир. Народ, результаты труда которого не видны. Который, как сухари, сгрызает собственные леса и недра, меняя их на то, что когда-то в изобилии сам выращивал. Которому для счастья не нужно ничего, кроме химической водяры, трупной колбасы да нищенской пенсии, до какой он, как правило, не доживает, так как стал под нашим управлением самым короткоживущим, допенсионным народом в мире. А для гордости — твёрдой уверенности, что на болотах точно так же давят и мордуют эстонца, на отравленных хлопковых полях — узбека, ну и повсеместно и непременно — старшего русского братана. И вот, когда народ стал таким, как мы хотели, когда мы расширили пределы его терпения практически до бесконечности — лишили его возлюбленной водки, колбасы, хлеба, молока, жилья, транспорта, одежды, роддомов, больниц, лекарств, моргов, чистого воздуха, кладбищ, пригодной для питья воды, всего, чего только можно лишить! — а он знай себе терпит, выстаивает в очередях да ходит на митинги с кумачами: «С Лениным — на тысячи лет!» или без кумачей: «Убийцу — Ульянова из Мавзолея вон!», мы вдруг надменно заявляем своему народу: ты не такой, ты мерзкий, недемократичный, уголовный, спившийся, не умеешь и не хочешь работать, возделывать землю, владеть собственностью, тебе не по уму современная технология, у тебя трясутся с похмелья руки, из-за тебя страна отстала на десятки лет, ты недостоин нас, знать не хотим тебя, ублюдка!
И вновь в зале установилась неправдоподобная тишина. У конспектирующей с начинающим каменеть лицом женщины ручка приросла к блокноту, такими неложащимися на бумагу были отцовские слова. Отцу внимали уже не как пусть парадоксальному, но партийному лектору, а как экстрасенсу, новоявленному психотерапевту, медиуму, впавшему в транс. Только бы не вздумал вызывать дух Ленина, испугался Леон.
— Мы оказались в положении декабристов, — продолжил отец, — то есть страшно далёкими от народа. Но с одной поправкой: мы взяли власть! Все семьдесят лет мы жили неизмеримо лучше народа, слаще ели-пили, а в последние двадцать лет ещё и поездили по миру, посмотрели как там. Мы увидели, что наша «хорошая» жизнь — дерьмо в сравнении с той. И мы решили открыто и бодро двинуть себя и народ к новой жизни. Но… народ не пошёл! Не принял, подлец, нашей милости. Он бы пошёл в лагеря, отвоёвывать Польшу, Финляндию и Аляску, построил бы ещё один БАМ, осушил Каспийское море, пустил вспять реки, чтобы они затопили города, но… не пошёл за нами в трудовой, правовой, изобильный европейский рай. Не отдал родимую очередь за водярой, гудящей, как улей, родной завод, где можно ни хрена не работать, сидящий на дотации у государства колхоз, никчёмную контору, где десятилетиями миллионы бессмысленно протирают штаны с девяти до шести. У нас закружилась голова от успехов, мы купились на мнимую покорность народа, кажущееся его неучастие в собственной судьбе. А он, мерзавец, переиначил жизнь под нами на свой ублюдочный манер, выкопал, гад, навозную яму, в которой, опившись, подыхает и тянет нас за собой! А мы… — с величайшим изумлением в голосе произнёс отец, — не хотим! Мы хотим жить в особняках, пить баночное пиво, ездить на «мерседесах», отдыхать на Канарских островах! Мы подтянулись в саунах и бассейнах, на теннисных кортах, нам нравятся видеокамеры и доллары, но наш народ, мразь, не может нам этого дать! Да пусть гадина подавится своим Лениным! Его поганые трясущиеся руки изначально враждебны такому тонкому инструменту, как видеокамера! Уже выкачали почти всю нефть, вырубили под корень леса, а долларов всё равно не хватает! Да, в перестроечные годы мы увидели истинное лицо своего народа и… ужаснулись. Это лицо дебила, уголовника, вурдалака. Лицо… настоящего коммуниста. Но других народов у нас не осталось, — мрачно подытожил отец, как уронил ведро в колодец. — Конечно, — продолжил, хмыкнув, — не одно поколение марксистов мечтало по-коммунистически править некоммунистическим, трудолюбивым, законопослушным народом. Но это, увы, несбыточная мечта. Попавшийся народ или погибает, или, обдираясь в кровь, уходит, или же превращается во вполне коммунистический. Мы воспитали самый коммунистический народ в мире. Это прискорбно, горько, негуманно, но если мы не хотим, чтобы народ пожрал нас, как Франкенштейн своего создателя, мы должны править, удовлетворяя глубинным запросам нашего народа-коммуниста, которые давно определяются и формируются отнюдь не нами на наших бестолковых съездах и пленумах, а им самим, вот что страшно. Народ уже понял, что мы кость в его горле, проходимцы, уставшие от развала и безумия коммунизма, изменники, возмечтавшие жить по-европейски, возжаждавшие сытенького покоя, тогда как народ жаждет голодных кровавых судорог. И я не понимаю, — растерянно произнёс отец, — почему народ до сих пор нас терпит? Номинально мы в кабине паровоза, но состав идёт в розовеющем тумане своим путём. Скоро хлынет кровь. Мы не можем ни притормозить, ни поддать пару, даже не видим рельсов, по которым идёт состав. Разве что всемерно усилить, укрепить госбезопасность. Но, боюсь, поздно. Если мы хотим жить, если нам дорога великая идея, мы должны стать плоть от плоти, кровь от крови народа-коммуниста, — голос отца начал каменеть, как, впрочем, и лицо соседки Леона, твёрдой рукой возобновившей конспектирование. — Не мы семьдесят лет назад заложили программу в этот компьютер, — гремел отец, — не нам, неучам, следовательно, вносить коррективы. Программа будет доведена до конца! С нами или без нас. Но лучше, конечно, с нами. Компьютерная сеть защищена от всевозможных посягательств. Как бы мы ни лупили по клавиатуре, как бы ни насиловали процессор, нам не переиначить программу. А потому… — выдержал немую оглушительную паузу, выбросил вперёд руку, как будто швырнул камень в морду сомневающимся. — Долой сомнения, будь они прокляты!
Зал заревел, зааплодировал, затопал. Они устали от неопределённости, от абстракционистского смешения красок, от нерешения вопросов. Хотелось определённости, хотелось чёрно-белого, хотелось решать вопросы силой и страхом. Как только и могли эти люди.
Потому-то никакие вопросы в стране не решались.
— Не к тому национальному, о котором завывают недобитые писателишки-почвенники, — переревел зал отец, и Леону сделалось за него страшно, так он набычился, побагровел, так страшно вздулись у него на шее жилы, — не к тихому крестьянскому ладу, чтобы плыть в избе, как в подводной лодке, не к берёзкам, полям и родительским погостам стремится наш великий народ, а к мировой ядерной державе без России и Латвии, единому человечьему общежитью, где не будет белых и чёрных, а будут все одинаково смугленькие! Ядерные отходы от производства ракет и атомных электростанций — вот родительские погосты нашего народа! Миллион ракет, могущих уничтожить мир сто семьдесят пять раз, — вот его национальная гордость! Так пусть гордится! Дадим ему ракеты вместо хлеба, жилья, товаров, больниц, книг и загранпаспортов! Вернём Восточную Европу, Аляску, Финляндию, Карс, Ардаган и Афганистан! Тайная страсть нашего смугленького, без России и Латвии, — не подняться до чужого уровня, а опустить остальной мир до себя, мордой в парашу, как смазливенького мальчишку в тюремной камере. Наш великий народ — враг частной собственности. Так избавим его от этой мерзости, всё заберём себе! Земля, недра, леса, поля, реки и небеса, заводы и колхозы, музеи и картинные галереи — всё, всё, всё должно принадлежать райкомам, горкомам и обкомам. А можно — мэриям, префектурам, городским управам, плевать, как мы себя назовём! Ну а нефть, хлопок, золото, алмазы — всё, что можно продать за доллары, должно принадлежать ЦК и Политбюро, мэрам, президентам, членам Государственной думы, да хоть посадникам, князьям, боярам, великим каганам! Народу ненавистна религия, взывающая к милосердию. Так пустим народ по храмам, церквам, квартирам этих обзаведшихся видеокамерами и компьютерами гомосексуалистов-священников! У нас должно быть стопроцентное атеистическое государство! Народ не может существовать вне исторической перспективы, сказки о светлом будущем. Это как пучок сена перед мордой голодного злобного ишака, до которого он никогда не доберётся, скорее сдохнет. А потому… — Отец перевёл дух, набрал воздуха, заорал, как будто ему прижгли раскалённой кочергой пятки: — Да здравствует мировая революция! Да здравствует всемирный коммунизм! Партия, или что там вместо неё, торжественно провозглашает: нынешнее поколение всех людей на планете будет жить при коммунизме! Партия и наша всемирная интернациональная Родина едины! Слава великому кагану — всемирному генеральному секретарю ЦК КПСС, или чего там вместо КПСС! — Покачиваясь, сошёл с трибуны. Хотел было спуститься со сцены, но зал колыхнулся навстречу, отца подхватили на руки, понесли. Только проплывающие в воздухе нечищеные ботинки и увидел Леон.
- Сладкая жизнь эпохи застоя: книга рассказов - Вера Кобец - Современная проза
- Талантливый мистер Рипли - Патриция Хайсмит - Современная проза
- Романс - Чак Паланик - Современная проза
- ЛИВИЯ, или Погребенная заживо - Лоренс Даррел - Современная проза
- Разменная монета - Юрий Козлов - Современная проза