Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Когда весь этот переполох унялся, Анри вздохнул спокойнее, поскольку теперь ничто не мешало Морелю слушать и не путало его собственные мысли.
— Нет, — втолковывал он приятелю на обратном пути, — нет, вы даже не можете себе представить, что это значит — быть любимым женщиной, которую любите сами; только когда пройдете через это, вы поймете значение слова «счастье». О материальной стороне чувственности я уже не говорю, она мало чего стоит, главное — та полнейшая доверительность, что соединяет вас еще теснее прежнего, та пламенная симпатия, что наполняет ваше сердце и возвеличивает вас в собственных глазах, давая чувству полноту, не нуждающуюся ни в ненависти, ни в страсти.
— Я и впрямь не знавал ничего подобного, — кивнул головой Морель.
— Когда вы только подходите к женщине, которую любите, — наставительно продолжал Анри, — у вас в душе просыпается радость, словно беззвучная песнь, она внезапно прорывается наружу… вот я, к примеру, как только заслышу ее шаги… ах, не могу даже передать вам!.. К примеру, вот случай: вручает она мне записку…
— Прощайте, — прервал его Морель. — Площадь Согласия. Мы дошли уже до моста. Всего доброго!
Он пожал ему руку и долго не отпускал, не торопясь расстаться, потом наконец вздохнул:
— Прощайте, счастливчик!
— Вы думаете, это счастье?
— Да, — был ответ зрелого человека его юному другу. — Ну, что говорить, я вам завидую. Хотелось бы оказаться на вашем месте. Прощайте, — добавил он, погрустнев, — прощайте!
И приятели расстались.
Стояла полная луна, и на реке струилась светлая дорожка. Луна в ту ночь была так прекрасна, что Анри остановился и замер. Большая серебряная капля, словно упавшая с неба, расходилась по воде, от нее густо катились, переливаясь, золотые жемчужины, мерцая под лунным лучом, нырнувшим до самого речного дна и шевелившимся в волнах, как сверкающий змей; мост с его чудовищно массивными арками отбрасывал тень далеко вперед, и она подрагивала у берега; все прочее быстро погружалось в голубоватые молочные испарения летней ночи, что окрашивают всю природу в тона сновидений.
Но минут через пять Анри снова пустился в путь, подумав, что мадам Эмилия заждалась, а еще он радостно смаковал засевшую в мозгу фразу Мореля, что тот завидует его счастью, от этого ему даже дышалось привольнее. Ночь стояла теплая, улицы перед ним тянулись безлюдные, булыжники поблескивали под луной, а воздух был сладок на вкус, словно в каком-нибудь парке.
Он уже угадывал во тьме дом, длинную белую стену сада, темную массу дерев, очень выразительных по контрасту с ней. Что-то белесое промелькнуло в окне второго этажа за мрачной зеленью крон в серебристом ночном тумане.
Он остановился, белый призрак замер на том же месте. Он сделал несколько шагов вперед, и яснее различил белую фигуру меж светлой листвы акации.
Внезапно раздалось тихое покашливание: она признала его по походке.
— Кхм, кхм! — послышалось сверху.
— Кхм, кхм! — отозвался Анри.
XXВеликие страдания души, как и скорби тела, оставляют вас таким раздавленным и обессиленным, что ум ваш уже не способен помыслить о желании, а члены — предпринять какое-либо действие. Тот, чьи слезы или чья кровь долго орошали землю, находит едва ли не усладу в отупении, что следует после того, как боль ран (душевных или телесных) чуть уменьшится, — так, надо вдоволь нарыдаться, чтобы понять, сколь сладок стон.
Таково состояние (я бы назвал его «осознанным отчаяньем»), в которое за недолгий срок пришел товарищ Анри по детским играм, бедняга Жюль: судьба за один день похитила у него всю любовь и всякую надежду, подобно тому, как голодный волк за одну ночь порой губит целое стадо.
Жизнь людская, прежде представлявшаяся прекрасной в лучах восходящего солнца, теперь открыла ему свою печальную изнанку, и в душе стало пусто: где тут место страсти, о которой так мечталось, славе, что вроде бы сама просилась в руки, — все ушло, ушло, ушло с бродячей труппой горе-лицедеев, оставивших после себя лишь гостиничные долги.
Ему, протрезвевшему и совершенно разбитому, как наутро после пьяной оргии, минувшее казалось сродни тем невнятным ночным грезам, когда чудится, будто созерцаешь сверхчеловеческие красоты и испытываешь несказанное блаженство, расстаться с которым, проснувшись, — сущая пытка. И вот он вновь плелся то вверх, то вниз по тропинкам памяти, восстанавливая день за днем каждое мгновение, начиная с той минуты, как повстречал Бернарди, и до вечера, когда, полумертвый телом и душой, возвратился в отчий дом, — все это Жюль еще и еще раз пережевывал, тщась охватить целиком, словно картинную галерею, осматриваемую от первого полотна до последнего, останавливаясь подолгу у каждого, воспроизводя всякий жест, поступок, даже улыбку из тех, что запечатлелись в сердце, любое слово, а порой лишь какую-то особую складку на платье, силясь проигрывать все это на клавиатуре памяти до полного изнеможения, но жаждущая душа требовала горького напитка, еще и еще. Обеими руками закрывая глаза, он пытался представить себе Люсинду или хоть вспомнить звук ее голоса; частенько он, как в день, когда преследовал беглянку, отправлялся таким знакомым теперь путем и подолгу стоял, опершись локтями на перила моста, где однажды чуть не поддался соблазну самоубийства, и пытался выйти вновь на след некогда обуревавших его эмоций; он взбирался на холмы в тех же местах, что и в первый раз, прислушивался к шелесту тех же крон, не подверженному влиянию времени; каждый вечер, возвращаясь из своего заведения — ибо он туда вернулся и строчил за все той же конторкой, — Жюль проходил под вязами, где когда-то сиживали актерки, с надеждой, в которой не признавался и себе самому, что однажды увидит их на прежнем месте.
Вокруг него, вне его все оставалось прежним: родители и знакомые, одежда и мебель — все походило на то, что случалось и раньше. Окружающая человека природа взирает на него с неподражаемой иронией: небеса и не думают покрываться облаками, когда на сердце тучи; цветы напояют воздух ароматом, когда мы наполняем округу своими воплями, птицы весело щебечут и милуются в кипарисах, под которыми мы хороним тех, кого нежнее всего любили. Потому наш герой принялся презирать ближних, ибо ему более всего занадобились, крепко занадобились ненависть и ярость, но смешанный со злобою стыд не позволял ему совать свою ненависть прямо под нос окружающим, и он, чувствуя себя слишком слабым, скрывал ее ото всех.
Любовь подвела его — он стал отрицать любовь, подобная же участь постигла обманувшую его поэзию: он и от нее отрекся — пусть не лжет. В остальном все нашли, что он стал вести себя пристойнее, и зрелые мужи с одобрением подмечали: его уже не заносит в спорах; даже конторский начальник был им не на шутку очарован; наш герой и впрямь усердствовал сверх положенного, трудясь истово, словно желая пасть как можно ниже и посмеяться над собой вволю.
Тем не менее иногда он вдруг распрямлялся, внезапно вырастал над той моральной пропастью, куда упал, преувеличивал свою мощь, не находя способа ее употребить.
Желая найти подобие творившемуся в его душе, он занялся поисками сходных ситуаций в книгах поэтов и романистов; ему хотелось встретить там похожий характер, но для полного тождества всегда не хватало точности рисунка, колоритных подробностей, короче, той особости, какую, собственно, он и пытался обрести; и он уверовал, что его мука не знает себе равных: страдания, испытанные до него, имели какие-то пределы, его же боль была безгранична.
Он перечитал «Рене» и «Вертера»[47] — книги, после которых не хочется жить, а за ними Байрона — и возмечтал об одиночестве великих душ, но в его восхищении оставался слишком явственный привкус личной симпатии, каковая не имеет ничего общего с чистой созерцательностью подлинного художника; отменные образчики подобной критики в наиглупейшем исполнении всякий день поставляет нам множество добрых малых или же очаровательных дам, занимающихся литературой, каковые хулят такой-то характер потому, что обладатель его жесток, такую-то ситуацию оттого, что она двусмысленна и не вполне благообразна, а в заключение сообщают, что на месте данного персонажа они бы поступили иначе, ничего не понимая ни в законах, с фатальной предрешенностью обусловливающих архитектуру произведения искусства, ни в том, какие логические следствия обыкновенно проистекают из людских суждений.
Это смешение собственной боли и все приукрашающего поэтического идеала так возвеличило само страдание, что оно сделалось поистине драгоценным, тем более что от этого же оно и уменьшилось; это как солнце: оно превращает в жемчужину каждую каплю дождя, гальку — в бриллиантовую россыпь; вот и в его памяти воспоминание о тех днях окрасилось в тона по преимуществу поэтические, стало золотым возрастом сердца.
- Госпожа Бовари - Гюстав Флобер - Классическая проза
- Госпожа Бовари. Воспитание чувств - Гюстав Флобер - Классическая проза
- Атлант расправил плечи. Книга 3 - Айн Рэнд - Классическая проза
- Онича - Жан-Мари Гюстав Леклезио - Классическая проза
- Собрание сочинений. Т. 22. Истина - Эмиль Золя - Классическая проза