Рогозный.
— И покажу. Вот приду весной и покажу. А сейчас не пройдешь: бамбук и кругом заросло за десять лет. Бамбук, знаешь, как растет?
Спор их снова откладывается до весны. И, я знаю, уже не в первый раз…
Потом я веду Семена к могилам. Расчищенной, широкой тропой мы поднимаемся на сопку и останавливаемся перед свежевыкрашенным зеленым штакетником, в прямоугольнике которого стоят основательно подновленные нами два темно-красных обелиска с серебристыми звездочками наверху. Семен сдергивает с головы свою форменную фуражку с ведомственной эмблемой и долго стоит так, глядя на черные пустые таблички. Потом говорит:
— Ребят я этих не знал, не привелось видеть. А что тут раньше написано было, помню. На левом — «Широких А. С.», а на правом — «Сомов Г. Т.», а может, и «Г. Г.» — неразборчиво было. Так что можешь заполнять…
Когда мы уже собрались уходить и Семен надел фуражку, его вдруг прошибла скупая слеза. И, кивнув на обелиск, он сказал:
— А это ты дело сделал. Настоящее человеческое дело…
Поздно вечером мы наконец остаемся с Рогозным в канцелярии одни. Играет музыка. В динамиках нашей батарейной «Родины» разливается томный красивый бас, тот самый, который еще так недавно доводил меня до меланхолии. И Рогозный спрашивает:
— Ну как тут воевал без меня, комиссар?
— Ничего, с переменным успехом, — помедлив, отвечаю я. — А вообще — порядок в пограничных войсках!
Он улыбается:
— Видел, лихо вы выгнали японца из бухты. Чем это ты его так напугал?
— Своим видом… — отшучиваюсь я, хотя это не так уж и далеко от истины.
СБОРЫ
Вот мы и снова вместе. Даже не верится. Правда, не все. Нет Вальки. Не повезло, бедняге, с оказией. Тут у нас, на Курилах, все, что двигается по морю и летает по воздуху, называется оказией, с непременной прибавкой впереди — счастливая. Мне лично оказии не требуется. Я протопал ножками свои полторы сотни километров — и в отряде. А все остальное — детали. Что море штормило и непропуск на «Нелюдимом» устроил нам легкий душ, что «Любовь» заставила трижды пропотеть, а «Осыпи» нагнали страху своим камнепадом — все это детали. Кто про них сейчас станет вспоминать? Главное, мы снова вместе и нам хорошо. До потери пульса, как говорит Дима Новиков.
Мы, как всегда, много шутим и подначиваем друг друга, но даже в этом чувствуется, как каждый истосковался по этой встрече. Особенно достается Новикову, который заметно раздобрел на казенных харчах. Он сразу попадает под наш перекрестный огонь. Дима отбивается, как может:
— Что вы, ребята! У меня стабильный римский вес.
— Ну и живот! Нет, вы только посмотрите!
— Это не живот, это опущение груди, — не сдается Димка под дружный наш хохот.
— С каких это пор грудь можно коленкой пнуть? — Это Стас.
— Пора, кажется, знать, у мужчины все, что выше колен, — грудь, — парирует Димка.
— Нет, Новиков, ты теперь не Новиков, а мешок здоровья, — резюмирует Тарантович.
— А что толку, что ты худой, как «мессершмитт».
— Дима, французы говорят — «хороший петух всегда тощий», — подбрасываю я полено в огонь.
— Зато у полинезийцев тучность — признак красоты. Вот так, Андрюша.
Нет, Новикова голыми руками не возьмешь. Мы оставляем его в покое.
— Стас, у тебя такой вид, будто ты командуешь по крайней мере комендатурой. — Это уже Димка переходит в наступление.
— Комендатурой, положим, рановато, а вот заставой уже второй месяц, — отвечает Стас не без гордости.
— Ба, прости, не знал! Растут же люди!
— Андрей, что это с тобой произошло? — Это уже Стас ко мне. — Ты утратил свое самое привлекательное качество — перестал краснеть.
— Он — злопыхатель, — приходит мне на помощь Новиков. — Красней, Дмитриев, на здоровье. Стыд — самое революционное чувство. Маркс сказал.
— А как там Валька? — вдруг спрашиваю я, и смех вокруг смолкает.
— Ничего, — отвечает после паузы Новиков. Они на одном острове, он должен знать. — Скучает здорово, а так — ничего…
«Ничего». Ответил как-то уклончиво и скудо, — думаю я. — «Ничего»?! И это о Вальке, душе нашей компании, неунывающем менестреле, мечтателе и фантазере, первейшем спортсмене и объекте влюбленных вздохов… Что бы это могло значить?»
Но даже минутная неловкость, с какой мы вспомнили об Альзобе, не смогла подорвать нашего энтузиазма. Ребята взахлеб делились новостями и впечатлениями, и я чувствовал, что это не простое желание выговориться на близких людях, — все исходит от души и по-настоящему, по-серьезному их волнует и заботит. Я смотрел и не узнавал своих парней. Все-таки мы здорово изменились за это время. Видимо, в человеке в этом возрасте очень быстро происходят качественные накопления.
И только я не участвовал в разговоре. Ребята, конечно, принимают это как должное. Я всегда мало говорю. Но сейчас я помалкивал по другой причине. А что мне им сказать? Не вспоминать же, в самом деле, о том, какие вопросы подбрасывает мне на политзанятиях Завалишин или как Максимов экзаменовал на ловом фланге! Как гонял по стрельбищу Дон Карлос или как я бегал встречать в проливе белые пароходы и боролся с меланхолией… Конечно, я прибедняюсь. Было немало у меня и в активе. Но пассив — он всегда пассив. Вон Стас — уже командует заставой! Нет, я не завидую, Стас достоин этого, но мне вдруг подумалось: а мне, могли бы; скажем, мне доверить заставу?
— А ты чего молчишь? — спросил меня Матросов. — Или у тебя все в ажуре?
— Все в ажуре, — говорю я, — ты угадал. — И вдруг меня понесло: — Субстанциональность психического субстрата констатируется единством трансцедентальной апперцепции, что означает существование души и доказывается тождеством нашего я… Хватит или еще? — спросил я.
— Валяй дальше. Очень интересно, — сказал Димка.
— Ты, случаем, не того? — спросил Матросов и потрогал мой лоб.
— Нет, я не того. Это задачка такая есть. У Канта.
— Ну и что? — спросил Матросов, ошарашенно пяля на меня свои щелки-глаза. — Ты эрудитом стал, да?
— Не стал, а сделали, — уточнил я.
— Кто? — спросили хором.
— Подчиненные.
Наступила пауза. Ребята переглянулись.
— Ну и ну! — только и сказал Тарантович.
— Ну и ну! — сказал Матросов. — С тобой не соскучишься.
— У тебя там что, философский клуб вместо заставы? — спросил Стас.
— Вроде того, — ответил я.
— Хотел бы я посмотреть, как они при таком философском образовании по флангам бегают. — В голосе Стаса явно сквозила ирония сугубо военного человека к штатскому.
— По флангам тоже бегают неплохо, — спокойно парировал я.
— Что-то очень сомневаюсь, — сказал Стас с нажимом на «очень».
— А ты скажи, Стас, только не стесняйся, был хоть раз такой случай, чтобы я уступил тебе в кроссе или на марш-броске?
— Ну, не было, — нехотя согласился Стас. Он не любил говорить о