Ходынке приветствовать царя и приблизиться к нему, показаны без царя. Люди и лидер существуют в тексте Горького порознь (в отличие от митингов Октября), в разных собраниях, и Горький это подчеркивает:
– Он теперь вот в Дворянском собрании пляшет, государь-то, император-то! [Там же: 483].
Пропустим, как договаривались, бурные годы революции и перейдем к как будто бы мирным 1930-м.
М. Шагинян в «Гидроцентрали» (1932) удивительным образом перенимает кулинарную метафорику Горького, однако время решительно меняет связанную с ней этическую оценку. Писательница рассказывает о том, как «жизнь страны, превращенная в фарш» и куда-то стремящаяся в поездах, напоминающих «колбасу, начиненную человеческим мясом» [Шагинян 1933: 74], находит себя на стройках социализма. И это, с точки зрения автора, хорошо.
В «Гидроцентрали» есть два больших собрания: одно – похуже, другое – получше. Первому чего-то не хватает. Не совсем удачно проходит вступительная речь. Не совсем сплочены люди. Народный судья не находит полного понимания даже у своих друзей. Более того, облик судьи, которым оказывается женщина, противоречив и не совсем совпадает со стоическим идеалом коммуниста: «…Повеяло нежным ароматом духов, – это судья Арусяк шла на эстраду широкобедрой походкой, непринужденно ставя ноги…» [Там же: 125]. Во время собрания Арусяк кокетничает с рабочим молодняком. Впрочем, этим служитель советского правосудия добивается согласия с народом: «…„Своя“ говорят взгляды из залы» [Там же: 127], – и авторская позиция в отношении к происходящему – сочувственно-апологическая.
Эротизм, язык эротики – лишь один из способов скрепить лидеров с массой. На собрании, которым роман завершается, используется и другой, более универсальный для советской культуры «клей» – дети. На этом митинге внезапно появится класс младшей школы, который как будто специально привезла на стройку воодушевленная социалистическими свершениями учительница. Если радикально огрубить символический код Шагинян, получается, что сначала речь идет о сексе, потом – о его плодах. Глядя на детей, рассевшихся на коленях у рабочих, главный инженер внезапно перевоплотится:
Мальчиком почувствовал себя вдруг главный инженер ‹…› захотелось дать пережить всем ‹…› то, что сам глубоко в голове знает и переживает, чем зажжен его мозг [Там же: 392].
А зажгли мозг инженера, конечно, в Москве. Он носитель идей и воли столицы.
Аллегорическим потенциалом у Шагинян обладает и пространство. Работу пространственной метафорики в ее романе можно соотнести с описанием многократной перегонки жидкости (читай – «людской массы») с целью ее рафинирования и концентрации. Так, подготовка к суду, когда между руководством еще присутствуют вредители, проходит в душной комнате – в небольшом и замкнутом пространстве, которому соответствует изначальное состояние нечистоты. Собрание, соотносимое с первой стадией перегонки, организуется в клубе, где полно стульев и другой мебели, которые физически еще разобщают людей, отчасти уже готовых к переменам. Последнему же митингу, на котором вредители и халтурщики окончательно выявляются («выпадают в осадок»), во-первых, предпослано стихийное шествие по берегу реки, а во-вторых, отведено просторное помещение цеха, где, кроме ящиков, ничего нет и от этого все сплочены. Таким образом, обширное пространство и отсутствие препятствий оказываются символическим атрибутом высшей стадии очистки коллектива от всяческого рода примесей. Мотивации же автора, обращающегося к подобным сравнительно сложным метафорическим построениям, ясны: суггестивно повысить риторическую убедительность нарратива.
Правда, этот прием затенен многими деталями и не столь бросается в глаза, как, например, в более раннем «Цементе» Ф. Гладкова (1925), где оппозиция открытого и закрытого пространств, если говорить о собраниях, достигает апогея. Если же искать более отчетливые аналогии пространственному аллегоризму такого типа в кино, то стоит вспомнить о фильме «Великий гражданин» Ф. М. Эрмлера (1937–1939), рассказывающем о борьбе «сознательных» масс с оппозиционерами-вредителями, занявшими ведущие посты в местном губернском управлении. У Эрмлера ищущие справедливости рабочие вначале встречаются тайно в небольшой комнате под прикрытием свадьбы: «подпольщики» в задумчивости и только вырабатывают программу действий. Через некоторое время под руководством управленцев-отступников созывается партийное собрание, которое начинается в сравнительно небольшом зале, куда допускается только ограниченное количество людей. Главный оппозиционер держит речь на фоне изображенных на стене ветвистых и пышных деревьев [Эрмлер 1937–1939: 01:06:14–01:07:40][112]. Однако рабочие прорывают административные преграды, и заседание приходится перенести в кинотеатр под названием «Колизей», где места больше. В этом новом пространстве – на фоне белоснежного экрана, над которым помещена надпись «Багдадский вор», – происходит перелом в борьбе двух политических сил и разоблачение тайных врагов революции. Затем перед зрителем возникает просторный цех завода и митинг, на котором рабочие празднуют выпуск первого трактора, то есть победу «правды». Наконец, событие выплескивается на улицу, и зритель наблюдает многолюдную ликующую процессию. В эту линию вклиниваются сцены тайного совещания разбитых оппозиционеров в небольшом кабинете, причем заговорщикам приходится закрыть окна, замкнуть пространство (не столько из-за страха быть услышанными, сколько из-за шума ликований).
Вообще в советской литературе фигуративность, многообразие кодов, как известно, к 1930-м годам начинают блекнуть. И у Шагинян они скорее рудиментарны. Думается, «Большой конвейер» Я. Н. Ильина (1934) может послужить хорошим примером деградации символизма в литературе, что в равной степени касается и топоса собраний. Несмотря на то что герои Ильина все время заседают, не заседания являются движущей силой производства и истории. Собрания и митинги вялы и незначимы, кроме одного.
В ряду важнейших эпизодов романа оказывается выступление вождя на Первой Всесоюзной конференции работников социалистической промышленности 4 февраля 1931 года. И если говорить о поисках публичного языка, то идеал, согласно идее автора, легко обнаружить именно в его речи. Это, во-первых, язык всеобщего согласия. Внимая Сталину, люди твердят про себя: «Да, да, у нас огромные природные богатства, у нас лучшая власть, единственная партия, поддержка многомиллионных масс рабочих и крестьян…» [Ильин 1934: 160]. А во-вторых, Сталин «правильно» выражает всеобщее знание, превращая его, по мысли Ильина, в движущую силу истории: «…Они, казалось, знали все, о чем говорил Сталин, и раньше… но… людям казалось, что их раскрыли, очистили, дали им новый запас крови, мозга, энергии, бодрости и пустили их в ход» [Там же: 165].
Прямая речь Сталина, насыщенное метафорами описание ее воздействия и само присутствие вождя как бы отменяют необходимость излишних символико-суггестивных сюжетно-аллегорических ухищрений.
В. Н. Ажаев в романе «Далеко от Москвы» (1948) доводит эти принципы до совершенства. Проблема консолидации общества у него уже решена. Так что собрания – лишь часть плановой технологии и проводятся, чтобы подкрепить народное единство политинформацией о воле вождя. А это массе необходимо. Есть отщепенцы, но их критически мало. Согласие существует заранее на уровне некоего странного общественного «оправдания-до-понимания». Как говорит одна из героинь,
– Я увидела кое-что. ‹…› То, что я поняла, – мне понравилось. И, наверное, остальное, чего я не