Ну, вот теперь, кажется, всё. Прощай, Яцек. Может, зайду ещё когда-нибудь в Гаммельн, колокола ваши послушать – уж больно мне твоя игра душу растравила.
– Счастливого пути, Жуга, – кивнул тот и, не удержавшись, спросил: – А что, правда понравилось?
Рыжий улыбнулся, кивнул, поправил мешок за спиной и растворился в ночи. Шаги смолкли.
Внезапно в одночасье поднялся ветер. Яцек вздохнул полной грудью, посмотрел на небо – чёрное, с матовым узором осенних созвездий. Ветер не хотел утихать. Ветер раскачивал деревья, ветер шелестел сухой листвой. Ветер брал своё начало на заснеженных вершинах далёких гор, может быть, даже Хоратских. Путь его лежал через леса и луга, через холмы и поля, через реки и болота. Ветер нёс искристый холод горных ледников, терпкий, еле уловимый запах увядающей травы и листьев, стылый, ломкий привкус заповедных лесных ключей, и было в нём ещё что-то неясное, почти неощутимое, но такое… такое…
Яцек вдруг понял, что ничего «такого» не было: просто исчез запах города – застарелая сырая вонь. Запах, который преследовал его всю жизнь: и босоногое детство, и годы ученичества, и теперешнюю бытность его городским звонарём. А ветер…
Ветер нёс в себе всё то, что Яцек пытался выразить своей музыкой. Ветер летел. Ветер пел. Ветер звал за собой.
Теперь Яцек знал, что когда-нибудь он тоже уйдёт из Гаммельна, как ушёл только что Жуга. Рано ли, поздно ли, но уйдёт непременно. Уйдёт сам, по зову сердца, по следам рыжего травника, по велению музыки, что звучит в его душе. И другой сядет за клавиши Малинского карильона. Но это будет потом, позже. А пока город крепко держал его.
Слишком крепко.
Было тихо, и Яцек вздрогнул от неожиданности, когда пальцев его коснулась тёплая детская ручонка. То была Магда. Стояла рядом, глядя на него искренне и доверчиво. Тёплый ветер шевелил её мягкие тёмные волосы. Остальная ребятня, сбившись стайкою, топталась позади.
– Дядя Яцек, – улыбаясь, спросила Магда, – а мы скоро пойдём домой? Скоро, а?
Тот улыбнулся рассеянно в ответ и погладил её по голове.
– Скоро, – сказал он. – Сейчас.
Яцек посмотрел на Кристиана, на Фрица и вдруг понял, что сделал с ними Жуга, прежде чем уйти.
Он отобрал у детей и унёс с собой их страх – единственное, что помогало им выгонять крыс из нор.
Яцек подхватил Магду на руки и зашагал обратно в город, медленно, чтобы остальные дети поспевали следом. Он шёл и вспоминал всё, что произошло в эти странные дни, гадал, кем мог быть этот странный рыжий пришелец, и зачем он заявился в Гаммельн, и кто приходил к нему ночью на стук, и что он, Яцек, скажет теперь городским жителям.
И ещё он думал о том, как хорошо, что последнее слово всегда остаётся за человеком, хотя в этом он был не очень уверен.
Серое на чёрном.
Оправа: Говорящий
3
«Глупее глупого», – сказал медведь.
– О чём ты? – Травник поднял голову.
«О крысах, – фыркнул тот. – Люди всегда были склонны сваливать свои грехи на кого-нибудь другого. Служители вашего бога сравнивают кошек с дьяволом, а после жгут их сотнями в кострах. Немудрено, что в городах раздолье крысам. Чума двадцатилетней давности, я вижу, ничему вас не научила. А ты, стало быть, травник?»
– Да.
«Забавно… Ты именно тогда и понял, что умеешь говорить?»
– Что? Говорить? А… Да. Наверное, тогда. Но дети…
«Дети. Хм. От рождения до смерти долгий путь, да и люди меняются с возрастом. Два мальчика и девочка, так? Я их запомню».
Медведь умолк, а когда заговорил опять, речь пошла совсем о другом.
«Встречались ли тебе такие, как ты сам?» – спросил он.
– Такие же, как я? – переспросил Жуга. – Нет. Не встречал. Хотя однажды… Это было другое, но похожее. Не знаю, как сказать.
«И что ты почувствовал?»
– Страх.
«Страх, – задумался медведь. – Полезная штука. Помогает понять, что жизнь – всего лишь бег мельничного колеса в потоке времени».
– Да, – сказал Жуга, – бег мельничного колеса.
Робкий десяток
Зелень исчезала.
Последний её оплот – парочка низкорослых молодых ёлочек – не мог уж боле сдерживать натиск безумного осеннего маляра. Месяца через три она, конечно, вернётся – робким изумрудным мазком на снежной белизне, но сейчас всюду, куда падал взор, царствовали багрянец, огненно-рыжее золото и хрупкая, исчёрканная углём белизна раздетых берёз.
Лес терял свой убор. Сухие листья, кружась и порхая в безветрии, пядь за пядью укрывали землю узорчатым лоскутным одеялом, падали неслышно на тёмную гладь пруда и после долго плавали поверху, пока вода, вдоволь наигравшись, не загоняла их в узкий деревянный жёлоб. Ни один не тонул – морщинистые, скрученные в лодочку, они вертелись в вихре пены и брызг на чёрной карусели мельничного колеса и отправлялись в дальний путь вниз по течению ручья. Навсегда.
В этом прощальном разноцветье не сразу можно было различить сидящего на берегу паренька лет двадцати. Был он бос, одет в серую неприметную холщовую рубашку и такие же штаны, сидел недвижно, погрузивши ноги в ручей, и даже рыжая копна нечёсаных волос смахивала издали на ворох осенних листьев. Рядом в траве лежали потрёпанный заплечный мешок, посох и кожаные башмаки-царвули.
Ручей вытекал из леса. Был он неширок и говорлив, но здесь, у запруды вдруг разливался глубоким омутом. В прошлом отсюда был только один сток – через жёлоб, но швы плотины давно разошлись, вода сочилась изо всех щелей, стекала по заросшим зеленью брёвнам и вновь сливалась в один поток.
Мельница была под стать плотине: длинный низкий сруб, крытый потемневшей от времени щепой. Дверь разбухла и не хотела закрываться. Печная труба обвалилась. Слепыми провалами чернели окна. Рос лопух. Росла крапива. Густой зелёной чащей разросся борщевик. Всюду были тлен и запустение. Царила пустая, гулкая тишина осеннего леса, только шлёпало, крутясь, старое мельничное колесо да шуршали опадающие листья.
Из-за дома вдруг донёсся громкий, как трещотка, хруст валежника. Паренёк у ручья вздрогнул, вскинул голову, но через миг снова расслабился и даже не посмотрел в ту сторону. Взгляд его неотрывно следил за колесом.
– Жуга! – зычно крикнули за мельницей. – Жуга! Эй, где ты там?!
Снова затрещали сучья, кто-то хрипло выругался, продираясь через бурелом. Ещё через миг огромные, в рост человека, заросли лопуха у старого плетня зашевелились, и на берег вывалился рослый черноволосый малый, тоже лет примерно двадцати. Помотал головой, огляделся. Был он широкоплечий, лобастый и сильный не по годам, волосы стриг коротко, шапки не носил и, хоть казался неуклюжим, на деле