Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В чем тут суть дела?
Суть в том, что есть лишь один действительный путь борьбы против мещанства — пробуждение в человеке личности. Оно, это пробуждение, убивает обывателя куда вернее, чем сто тысяч указаний об искоренении мещанства, которые (указания) самим своим фактом как раз и укрепляют в человеке обывателя. Метафизике с мещанством не сладить.
Между тем наши поэты, искренне и благородно устремившиеся в атаку на мещанина, довольно быстро оказались в кольце метафизических символов. Их герой видел перед собой мещанина с плакатной яркостью. Мещанин щеголял в маске окуровца. Мещанин жрал, пил, деньги копил. И что же? Гнев наших поэтов немедля обрушился на вещественные атрибуты, сопровождавшие явление этого вполне отвратительного обывателя. Рождественский принялся нападать на «колбасные диски», на «огурчики», на блины и яблоки. Буфет, набитый столовым серебром, вызывал у него презрение и ненависть. Бессребренничество становилось почти непременным признаком положительности. «Безденежные мастера, — радостно приветствовал своих друзей Евтушенко. — Мы с вами из ребра Гомерова, мы из Рембрандтова ребра!» Теперь нарочитость этих деклараций бросается в глаза: бунт против блинов и столового серебра — еще один вариант луддитского бунта, но вариант комический. Дело было, конечно, не в блинах и серебре, и не потому ошибались наши поэты, что брали не тот прицел. Не в том суть,
Не было непосредственности. «Не могу разозлиться просто, просто так хохотать до упаду, говорю я скучно и взросло: подождите, подумать надо», — догадался Кирилл Ковальджи, сверстник Рождественского. Верно. За пределами Детства сразу начиналось умозрение. «Уметь веселиться», — призывал Ковальджи. Вдумайтесь только! Должен ли человек уметь дышать7 Младенец — уметь сосать грудь матери? Уметь веселиться! Не напоминает ли это вам бессмертных сатириков: «Здесь не отдыхают — здесь борются за здоровый отдых»? Поэты призывали читателей к беспокойной жизни. В стихотворении Ковальджи «Друг и враг» чуть ли не положительным спасителем поэта оказывался некий отвлеченный «враг», который не дал герою успокоиться на достигнутом.
Все это очень неестественно и неловко. Отвлеченные призывы к беспокойству и поиску вообще-то так же смешны, как смешны призывы людей к питанию, отдыху, ко всему, что составляет естественную жизнь человека. Можно также усомниться, что абстрактный враг, эдакий недремлющий дьявол, такое уж вечное благо; на земле нет никого, кроме людей; и враги, так же как и друзья, — люди; с помощью абстракций тут не много раскусишь… Нельзя сказать, будто наши поэты писали неправильно (отвлеченная мораль может быть одинаково верной и неверной — она отвлечённа), но весь этот привнесенный темперамент в борьбе с врагом или в обличении сидячего образа жизни был подозрительно похож на допинг, призванный подстегнуть поэтическую личность, сражающуюся с призраками в выдуманном мире.
Этот мир был до предела рационален. Молодым поэтам казалось, что стоит заклеймить покой, уют, сытость и заменить эти абстрактные атрибуты мещанства не менее абстрактными атрибутами движения, мечты и полета — и истина уже будет найдена. Размах и ясность до конца, — повторяли они вслед за Павлом Коганом. Как свято верили они в разумность и ясность мира и как рвались они в бой! «Пора… в искаженные лица врагов взглянуть, чтоб руки скрутить им! Чтоб шеи свернуть!» — звал Рождественский. «Заклятый враг его — неправда», — пояснял Евтушенко. «Бездушью, лжи на беду», — уточнял и Соколов. Увы, их позитивные определения были не намного отчетливее негативных. «Будем великими!» Каким образом? «Это будет честная жизнь… Это будет пора труда…» А конкретнее? «А давай в тайгу уедем вместе и построим там… город-песню…» Город-песню? Да, да! «И в глазах у нас во все метели небо чистых помыслов стоит…» Чистые помыслы, чистые стремления, чистые мечты — мир тонул в абстракциях, мысли скользили по кабалистическим траекториям, слова ежесекундно грозили вывернуться наизнанку. «Есть смелое, злое молчанье, но есть и молчанье лжеца», — писали они, шелуша слова, путаясь в сетях слов, силясь вернуть словам «звучание их первородное». Слова оставались словами, мечты — мечтами, туманна даль — туманной далью. Прошло время, и Владимир Соколов с доброй улыбкой вспомнил: «Растерянный мальчик с Таганки в далекие дали сбежал». Тогда, на заре пути, в середине пятидесятых годов, эта мальчишеская наивность была понятна; и, однако, чем дальше, тем яснее становилась иллюзорность этой размашистой и сверхъясной программы. Настал момент, и она была опрокинута.
Момент настал сравнительно быстро. Жизнь шагнула вперед, дети, спасенные когда-то от военной лавины за Уральским хребтом, взбудораженные мечтой мальчишки выросли, вступили в жизнь. Жизнь оказалась не простой и не гладенькой, и не просто и не гладко вживалась в реальность мальчишеская мечта, и разными путями пошли по ней ровесники — учась, применяясь, приобретая, теряя. Мечтатель возмужал, он стал другим, жизнь переделала его. Мальчики, кончавшие школу на рубеже пятидесятых, перестали наконец думать, что вуз — единственная форма жизни на земле. Они узнали другие формы, потому что попробовали делать эту жизнь своими руками. На рубеже шестидесятых мне попался в одной газете очерк об ученых — конструкторах ракет. Автор ожидал увидеть седовласых мудрецов. Он изумился, увидев молодых ребят в ковбойках. Да, тех ребят, которые десять лет назад освоили дифференциальное исчисление, а двадцать лет назад, может быть, стояли на перронах, провожая отцов на фронт.
Жизнь шагнула вперед, и тогда впервые между ограниченным, скудным и умозрительным опытом наших поэтов и реальностью обнаружилась трещина. Здесь, мне кажется, и лежит причина наступившей у них в скором времени полосы внутренних творческих трудностей. Замолчал Вл. Соколов; в стальные латы дидактики спрятался Р. Рождественский; заметался Е. Евтушенко, бросился на Дальний Восток, допрашивая встречных: «Откуда вы?», лихорадочно заскользил взглядом по лицам спутников:
«Здесь плыли новые герои. Здесь уплетали щи и плов в ковбойке клетчатой геолог, в бахилах рыжих зверолов, главбух в пижаме полосатой, в косоворотке садовод и пионеры-экскурсанты — в панамах беленьких народ…» и т. д. и т. д. Подвижный Евтушенко быстро понял, откуда веет холодок опасности, и вот мучительно доискивается он смысла новых впечатлений, ловит новые детали, ищет нового героя… А герой — геолог в ковбойке (будущий «рыжий Стас, добрый Стас», которому Евтушенко еще не раз станет клясться в бессильной любви) — уплетает щи, спокойно делает свое полезное для общества дело (как сказал поэт: «ищет Стас для меня камушки-камни»), а души, чертов сын, не раскрывает.
Поэт сказал: «для меня…» Это не только прием с ученым названием синекдоха, когда нечто общее метонимически заземляется на частность. «Для меня» — все более становится сквозным мотивом Евтушенко. «Моя любимая». «Моя беда». Велосипед — «мой двухколесный друг»… В этом стремлении все пропустить через личное местоимение обнаруживается старательность, но она-то и выдает с головой. Ибо, в сущности, твой реальный мир кончается на этом «я», дальше начинаются умозрительные символы, абстракции, химеры, а целостный, личный твой опыт давно оборвался на чувствах подростка, крещенного войной… А потом? Вихрь умозрений. Умозрительные знания и умозрительные чувства, умозрительная праздничность и умозрительная реакция на праздничность, и дальше, дальше — уж тут весь шар земной, познаваемый во всемирно-умозрительных параллелях, и малые подробности быта, многозначительные оттого, что и им дано представительствовать в этом поэтическом мире, сотканном из отвлеченностей. С какой привычной покорностью соскальзывает воображение в эти окружающие туманы, как мало в них следов реальности, и с какой отчаянной уверенностью мажут их краской личного, выстраивая все в ряд: слова, вещи, понятия, символы. «Моя семья, моя родня». «Моя интеллигенция». «Мои руки». «Моя собака». «Моя идеология»…
Личность растворяется в этом сочиненном мире. Ей не из чего строить себя. Под ее руками одни абстракции. Поэт судорожно перебирает их. Какое мельтешение масок и костюмов! Костюмы лирический герой меняет, по наблюдению самого автора, с легкостью милого друга женщин — Жоржа Дюруа. Чего тут только нет! Вот он видит себя неумытым, голодным, ушастым парнем, таскающим по редакциям стишки ко всем праздникам… Затем он рисуется себе мессией, он идет «прямой, непримиримый», славя «поколение» и его безденежных мастеров. Затем наступает пора «целе- и нецелесообразности»: возбуждая критику невероятными признаниями, герой мечется, мучается, кричит «тону», понимая, что он лишь играет в то, что тонет, и вообще ведет себя по принципу, описанному в одной смешной повести того времени: «Революционером мне не дали стать? Буду нигилистом…» Затем Евтушенко — на сражающейся Кубе, он ездит по заграницам, охотится на акул империализма, дает интервью газетам, в результате чего ядовитые зарубежные оппоненты переименовывают его из разгневанного молодого человека в коммивояжера молодой злости…
- Великая легкость. Очерки культурного движения - Валерия Пустовая - Публицистика
- Георгий Владимов - Мы хотели дышать чистым воздухом - Леонид Бахнов - Публицистика
- Нравственность есть Правда - Василий Макарович Шукшин - Публицистика
- Записные книжки дурака. Вариант посткоронавирусный, обезвреженный - Евгений Янович Сатановский - Публицистика
- Необходимость рефлексии. Статьи разных лет - Ефим Гофман - Публицистика