— Да чем же? — с тою же улыбкой продолжала Кити. — Разве ты тоже не делаешь для других? И твои хутора, и твое хозяйство, и твоя книга?...
— Нет, я чувствую и особенно теперь: ты виновата, — сказал он, прижав ее руку, — что это не то. Я делаю это так, слегка. Если б я мог любить всё это дело, как я люблю тебя... а то я последнее время делаю как заданный урок.
— Ну, что ты скажешь про папа? — спросила Кити. — Что же и он плох, потому что ничего не делал для общего дела?
— Он? — нет. Но надо иметь ту простоту, ясность, доброту, как твой отец, а у меня есть ли это? Я не делаю и мучаюсь. Всё это ты наделала. Когда тебя не было и не было еще этого, — сказал он со взглядом на ее живот, который она поняла, — я все свои силы клал на дело; а теперь не могу, и мне совестно; я делаю именно как заданный урок, я притворяюсь...
— Ну, а захотел бы ты сейчас променяться с Сергей Иванычем? — сказала Кити. — Захотел бы ты делать это общее дело и любить этот заданный урок, как он, и только?
— Разумеется, нет, — сказал Левин. — Впрочем, я так счастлив, что ничего не понимаю. А ты уж думаешь, что он нынче сделает предложение? — прибавил он, помолчав.
— И думаю, и нет. Только мне ужасно хочется. Вот постой.— Она нагнулась и сорвала на краю дороги дикую ромашку. — Ну, считай: сделает, не сделает предложение, — сказала она, подавая ему цветок.
— Сделает, не сделает, — говорил Левин, обрывая белые узкие продороженные лепестки.
— Нет, нет! — схватив его за руку, остановила его Кити, с волнением следившая за его пальцами. — Ты два оторвал.
— Ну, зато вот этот маленький не в счет, — сказал Левин, срывая коротенький недоросший лепесток. — Вот и линейка догнала нас.
— Не устала ли ты, Кити? — прокричала княгиня.
— Нисколько.
— А то садись, если лошади смирны, и шагом.
Но не стоило садиться. Было уже близко, и все пошли пешком.
IV.
Варенька в своем белом платке на черных волосах, окруженная детьми, добродушно и весело занятая ими и, очевидно, взволнованная возможностью объяснения с нравящимся ей мужчиной, была очень привлекательна. Сергей Иванович ходил рядом с ней и не переставая любовался ею. Глядя на нее, он вспоминал все те милые речи, которые он слышал от нее, всё, что знал про нее хорошего, и всё более и более сознавал, что чувство, которое он испытывает к ней, есть что-то особенное, испытанное им давно-давно и один только раз, в первой молодости. Чувство радости от близости к ней, всё усиливаясь, дошло до того, что, подавая ей в ее корзинку найденный им огромный на тонком корне с завернувшимися краями березовый гриб, он взглянул ей в глаза и, заметив краску радостного и испуганного волнения, покрывшую ее лицо, сам смутился и улыбнулся ей молча такою улыбкой, которая слишком много говорила.
«Если так, — сказал он себе,— я должен обдумать и решить, а не отдаваться, как мальчик, увлеченью минуты».
— Пойду теперь независимо от всех собирать грибы, а то мои приобретения незаметны, — сказал он и пошел один с опушки леса, где они ходили по шелковистой низкой траве между редкими старыми березами, в середину леса, где между белыми березовыми стволами серели стволы осины и темнели кусты орешника. Отойдя шагов 40 и зайдя за куст бересклета в полном цвету с его розовокрасными сережками, Сергей Иванович, зная, что его не видят, остановился. Вокруг него было совершенно тихо. Только вверху берез, под которыми он стоял, как рой пчел, неумолкаемо шумели мухи, и изредка доносились голоса детей. Вдруг недалеко с края леса прозвучал контральтовый голос Вареньки, звавший Гришу, и радостная улыбка выступила на лицо Сергей Ивановича, Сознав эту улыбку, Сергей Иванович покачал неодобрительно головой на свое состояние и, достав сигару, стал закуривать. Он долго не мог зажечь спичку о ствол березы. Нежная пленка белой коры облепляла фосфор, и огонь тух. Наконец одна из спичек загорелась, и пахучий дым сигары колеблющеюся широкою скатертью определенно потянулся вперед и вверх над кустом под спускавшиеся ветки березы. Следя глазами за полосой дыма, Сергей Иванович пошел тихим шагом, обдумывая свое состояние.
«Отчего же и нет? — думал он. — Если б это была вспышка или страсть, если б я испытывал только это влечение — это взаимное влечение (я могу сказать взаимное), но чувствовал бы, что оно идет в разрез со всем складом моей жизни, если б я чувствовал, что, отдавшись этому влечению, я изменяю своему призванию и долгу... но этого нет. Одно, что я могу сказать против, это то, что, потеряв Marie, я говорил себе, что останусь верен ее памяти. Одно это я могу сказать против своего чувства... Это важно», говорил себе Сергей Иванович, чувствуя вместе с тем, что это соображение для него лично не могло иметь никакой важности, а разве только портило в глазах других людей его поэтическую роль. «Но, кроме этого, сколько бы я ни искал, я ничего не найду, что бы сказать против моего чувства. Если бы я выбирал одним разумом, я ничего не мог бы найти лучше».
Сколько он ни вспоминал женщин и девушек, которых он знал, он не мог вспомнить девушки, которая бы до такой степени соединяла все, именно все качества, которые он, холодно рассуждая, желал видеть в своей жене. Она имела всю прелесть и свежесть молодости, но не была ребенком, и если любила его, то любила сознательно, как должна любить женщина: это было одно. Другое: она была не только далека от светскости, но, очевидно, имела отвращение к свету, а вместе с тем знала свет и имела все те приемы женщины хорошего общества, без которых для Сергея Ивановича была немыслима подруга жизни. Третье: она была религиозна и не как ребенок безотчетно религиозна и добра, какою была, например, Кити; но жизнь ее была основана на религиозных убеждениях. Даже до мелочей Сергей Иванович находил в ней всё то, чего он желал от жены: она была бедна и одинока, так что она не приведет с собой кучу родных и их влияние в дом мужа, как его он видел на Кити, а будет всем обязана мужу, чего он тоже всегда желал для своей будущей семейной жизни. И эта девушка, соединявшая в себе все эти качества, любила его. Он был скромен, но не мог не видеть этого. И он любил ее. Одно соображение против — были его года. Но его порода долговечна, у него не было ни одного седого волоса, ему никто не давал сорока лет, и он помнил, что Варенька говорила, что только в России люди в пятьдесят лет считают себя стариками, а что во Франции пятидесятилетний человек считает себя dans la force de l’âge,[15] a сорокалетний — un jeune homme.[16] Но что значил счет годов, когда он чувствовал себя молодым душой, каким он был двадцать лет тому назад? Разве не молодость было то чувство, которое он испытывал теперь, когда, выйдя с другой стороны опять на край леса, он увидел на ярком свете косых лучей солнца грациозную фигуру Вареньки, в желтом платье и с корзинкой шедшей легким шагом мимо ствола старой березы, и когда это впечатление вида Вареньки слилось в одно с поразившим его своею красотой видом облитого косыми лучами желтеющего овсяного поля и за полем далекого старого леса, испещренного желтизною, тающего в синей дали? Сердце его радостно сжалось. Чувство умиления охватило его. Он почувствовал, что решился. Варенька, только что присевшая, чтобы поднять гриб, гибким движением поднялась и оглянулась. Бросив сигару, Сергей Иванович решительными шагами направился к ней.
V.
«Варвара Андреевна, когда я был еще очень молод, я составил себе идеал женщины, которую я полюблю и которую я буду счастлив назвать своею женой. Я прожил длинную жизнь и теперь в первый раз встретил в вас то, чего искал. Я люблю вас и предлагаю вам руку».
Сергей Иванович говорил себе это в то время, как он был уже в десяти шагах от Вареньки. Опустившись на колени и защищая руками гриб от Гриши, она звала маленькую Машу.
— Сюда, сюда! Маленькие! Много! — своим милым грудным голосом говорила она.
Увидав подходившего Сергея Ивановича, она не поднялась и не переменила положения; но всё говорило ему, что она чувствует его приближение и радуется ему.
— Что, вы нашли что-нибудь? — спросила она, из-за белого платка поворачивая к нему свое красивое, тихо улыбающееся лицо.
— Ни одного, — сказал Сергей Иванович. — А вы?
Она не отвечала ему, занятая детьми, которые окружали ее.
— Еще этот, подле ветки, — указала она маленькой Маше маленькую сыроежку, перерезанную поперек своей упругой розовой шляпки сухою травинкой, из-под которой она выдиралась. Она встала, когда Маша, разломив на две белые половинки, подняла сыроежку. — Это мне детство напоминает,— прибавила она, отходя от детей рядом с Сергеем Ивановичем.
Они прошли молча несколько шагов. Варенька видела, что он хотел говорить; она догадывалась о чем и замирала от волнения радости и страха. Они отошли так далеко, что никто уже не мог бы слышать их, но он всё еще не начинал говорить. Вареньке лучше было молчать. После молчания можно было легче сказать то, что они хотели сказать, чем после слов о грибах; но против своей воли, как будто нечаянно, Варенька сказала: