своего барашка голыми руками, потому что Карола во время разрыва сбежала с каким-то банкиром. Только у бедной преданной Элизабет не было ни единого шанса. Она не может за себя постоять.
— Помнишь о нашем уговоре? — Курт проницательно смотрит на нее.
— О каком уговоре? — Лотта раскрывает глаза.
— Ты сказала, что переедешь со мной в маленький домик, и мы устроим там отпуск, если женой станет Хелена.
— Курт, ты же не мог принять это всерьез?
С тех пор как Лотта начала играть в покер во время лыжного отдыха в Санкт-Мориц прошлой зимой, она не может насытиться азартными играми. К сожалению, карты часто обманывают ее. И бесполезным оказывается ее талант блефовать.
Курт молча смотрит на нее. Ей становится не по себе. Она и так знает, что ужасно невезучая. К счастью, после каждой неудачи быстро возвращается лихорадочная убежденность, что теперь-то ей повезет.
— Твоя мама благополучно добралась домой? — спрашивает Вайль.
Лотта с благодарностью принимает предложение сменить тему.
— Да, благополучно. Я была так рада, что она приехала на несколько дней в Берлин. Знаешь, что она мне сказала? «Деточка, какой же ерундой ты занимаешься». — Лотта громко рассмеялась.
Лицо Курта выражает сострадание, и это говорит о том, что он по-прежнему видит ее насквозь. Конечно, ей хотелось бы услышать от матери похвалу. Лотта считает, что должна доказать ей, что успех дочери стоил всех ее стараний. Лотта не может забыть тот взгляд, которым мать встретила ее, когда вскоре после побега из Вены она оказалась с одним-единственным чемоданом на пороге дома.
— Почему ты вернулась? — спросила ее мать. Она не выглядела ни разочарованной, ни обеспокоенной, просто усталой.
Лотта обняла ее, улыбаясь, на случай если кто-то их видит:
— Я знаю, что не должна была нарушать обещание, но я соскучилась по своей мамочке.
И только когда за ними закрылась дверь и Лотта убедилась, что в квартире никого нет, она позволила себе сесть за кухонный стол и разрыдаться.
— Все пошло не так, как я думала.
— Ну и что? — буркнула мать и сунула ей кусочек сахара.
Она думает, что это чудодейственное средство от всех бед? Но Лотта не отказалась. Стыд заставил ее молча положить кусочек сахара на язык, чтобы он растворился, как будто она была в состоянии им насладиться. Как она могла рассказать матери, которая так страдала из-за выкидышей, об аборте, который только что сделала? Ведь сама она была еще ребенком, все потерявшим и одиноким. Она пробовала себя в танцах, но поначалу без особого успеха. А в таком состоянии она не могла искать себе нового любовника, чьи дорогие подарки могли обеспечить ее на несколько месяцев. Она скучала по матери. И все же сопротивлялась этому порыву до боли. Ни за что нельзя было дать повод острым языкам соседей с наслаждением препарировать провал никчемной Бламауэр. Когда Лотта все же уехала, то уверяла себя, что в любой момент может вернуться в Швейцарию. Но шла война, да и другие обстоятельства были неблагоприятными. Чтобы Лотта могла уехать во второй раз, им с матерью пришлось надрываться еще больше.
После премьеры, на которую мать приехала в Берлин, Лотта обняла бедняжку и прижалась к ней. Но мать лишь похлопала ее по плечу и пробормотала что-то, что для окружающих звучало бы как неодобрение. Но Лотта знала: ее мать — не утонченная столичная дама. Для нее дела важнее слов.
Лотта помнила, как однажды мать из фарфоровых черепков и обрезков ткани долго делала ей на день рождения куклу.
— На, возьми, — грубо сказала она.
Девочка была на седьмом небе от прекраснейшего подарка, который когда-либо получала. Но мать не виновата, что отец в тот же вечер грубо выбил куклу из ее руки, и та разлетелась на мелкие кусочки. Лотта плакала полночи.
— Перестань реветь, — строго поучала мать, поглаживая ее по щеке и давая последний кусочек сахара. Такой у нее характер.
Хотя если посмотреть, Лотте был сделан большой комплимент. Она смеется.
— И все же она потом дважды ходила на спектакль — и каждый раз утверждала, что театр не для нее. Она могла бы стать подходящим персонажем для нашего Брехта.
СЦЕНА 3 Падение города Махагони —
Лейпциг, март 1930 года
«Не так я себе это представляла», — предчувствуя недоброе, думает Лотта, когда они с Куртом приходят на площадь перед Новым театром в Лейпциге, где группа подозрительных людей громко скандирует: «Бойкот! Не смотрите этот спектакль!»
— Боже мой! Кто бы мог подумать, что нас ненавидят.
— Давай тихо пройдем мимо, — шепчет Курт, — пока нас не узнали.
— Мы что, боимся, что ли?
— А что ты предлагаешь?
Она смотрит на орду, в которой добрых пятьдесят человек. Что-то не дает ей, сгорбившись, проскользнуть мимо, как это, похоже, намерен сделать Курт. А ведь он так гордится новым «Махагони», который теперь не просто зонгшпиль, но даже более серьезное произведение, чем «Трехгрошовая опера». В этот раз Курт писал для профессиональных певцов, не слишком заботясь о Лотте. Она празднует собственные успехи и может не особенно вникать в трения Брехта и Курта. А они становятся заметными. Вязкая масса взаимного недоверия теперь липнет даже к тем, кто крутится в атмосфере каждого из них. К личным разногласиям прибавлялось еще и то обстоятельство, что им приходилось искать компромисс за компромиссом, чтобы новую постановку допустили хотя бы до премьеры. Предыдущие заслуги мало чем могли помочь — настроение в стране изменилось. Из-за всех этих обстоятельств никто не удивился, что Брехт решил не присутствовать на премьере. Но во время поездки Лотте все же его не хватало. Они с Куртом дали бы ему говорить, а сами подмигивали бы друг другу, как заговорщики. Вместо этого в тесном купе стало ясно, как мало общего у них осталось. Им еще удается сглаживать довольно частые размолвки забавными ласковыми словами и оскорблениями общих врагов, но надолго ли? С тех пор как Курт идет по жизни с опущенными глазами, а Лотта гордо смотрит вперед, их взгляды почти не встречаются. Она не собирается смотреть в пол даже