Материнство для меня — бесценный дар. Только время покажет, будут ли мои дочки столь же счастливы, как я, но пока они довольны жизнью и собой. Пока они были маленькими, все решалось просто: я паковала вещи и брала их с собой в дорогу. Когда в моем расписании главенствовала опера, мы просто переезжали в очередной город, разбивали лагерь в съемной квартире и жили там месяц или два. Девочки воспринимали любое место, где были я, их тогдашняя няня и любимые игрушки, как дом, — они не переживали, что лишены постоянного пристанища. Рик навещал нас, а когда мы возвращались в Нью-Йорк, старался наверстать упущенное и брал на себя все заботы о детях. Прекрасные были времена. У меня было все, что я могла пожелать, и при этом я не чувствовала вины и не разлучалась с дочками. Это продолжалось довольно долго, на время оперных контрактов в Хьюстоне и Чикаго я даже устраивала дочерей в местные школы. Амелия ходила в детский сад в Париже, а двумя годами позже девочки пошли в подготовительную группу двуязычной школы. Поскольку во Франции учебный год заканчивается только в середине июля, им пришлось учиться на несколько недель дольше, но это была прекрасная возможность освоить иностранный язык.
Но когда Амелия пошла в первый класс и учеба стала серьезней, от прежнего образа жизни пришлось отказаться. Мы с Риком оба понимали, что девочкам нужно хорошее образование и постоянный круг общения; вариант с домашним обучением мы даже не рассматривали. Так что я сократила количество спектаклей, из-за которых проводила в разъездах десять месяцев в году, и стала давать больше концертов. Я постановила каждый сезон петь только в Метрополитен-опера, а в Европе по возможности выступать летом, когда девочки могут поехать со мной. В остальное время я старалась уезжать ненадолго и давать в среднем три концерта в неделю; это много лучше, чем оставлять семью на два месяца ради оперы — сначала месяц репетиций, а потом еще шесть-десять спектаклей. В таком распорядке, однако, есть свои сложности, ведь оперное расписание обычно составляется на пять-шесть лет вперед, и заранее согласовать его со школьным календарем, детскими спектаклями и балетными уроками невозможно. К счастью, план концертов обычно составляется много позже оперного, так что порой мне удается договориться о конкретной дате всего лишь за год. И я считаю, что мне необыкновенно повезло: у меня потрясающая карьера и дочки, в которых я души не чаю. Амелия и Сэйдж знают, что я люблю их больше всего на свете, и в то же время они видят, сколько удовольствия приносит мне работа. Такую же гармонию я наблюдала в жизни моей матери; надеюсь, и мои дочери ее познают.
С работой и девочками все было прекрасно, но вот семейная лодка неожиданно дала течь. В начале 1998 года мы с Риком заговорили о разводе. Многие решат, что наш брак развалился из-за моей карьеры, но на самом деле все было ровно наоборот. Мы с Риком полюбили друг друга, когда жили в разных странах, и, пока я много путешествовала, отношения наши складывались идеально. Но когда девочки подросли и я стала чаще оставаться с ними дома, нам пришлось признать, что у нас, как и у многих пар, есть проблемы. Мы перестали ощущать былую близость.
Первый шаг был сделан, и я вздохнула с облегчением, не догадываясь, как это решение отразится на моей жизни и благополучии. Мы оставались заботливыми родителями, но жили уже каждый своей жизнью, и я наивно полагала, что наш развод станет не слишком драматическим событием. Однако у моего подсознания было собственное мнение на сей счет; вскоре оно нанесло удар — и сбило меня с ног.
Что касается работы, 1998 год начался весьма многообещающе. В январе я спела в телевизионном концерте с Пласидо Доминго и Чикагским симфоническим оркестром под управлением Дэниэла Баренбойма[60], а через неделю исполнила Штрауса и Моцарта в Кливленде. Я пела с необыкновенной легкостью и наслаждалась каждой проведенной на сцене минутой. С девочками все было улажено — их как раз приняли в разные французские школы, и они должны были сопровождать меня в Чикаго, где я участвовала в оперной постановке. Мы с Риком подали на развод, но по-прежнему ставили интересы детей превыше всего и вместе заботились об их благополучии. У меня словно гора с плеч хвалилась.
Но потом, во время исполнения «Dove Sono» в Чикагской лирической опере, меня вдруг обуял сценический страх. Это было полной неожиданностью. Да, эта ария никогда не казалась мне легкой, но я пела ее уже десятки раз. И вдруг обнаружила, что, едва заслышав музыку, начинаю нервничать и никак не могу перебороть себя. Я мучилась с этой арией до самого конца контракта, некоторые фразы вызывали у меня ужас и напряжение каждый раз, когда я должна была их исполнить. Оперные певцы ненавидят страх за то, что он мешает расслабиться и правильно дышать. Конечно, у меня хватало причин для стресса. В ближайшие месяцы мне предстоял развод и три абсолютно новые роли: заглавные партии в «Арабелле» и «Лукреции Борджиа», а также партия Бланш в мировой премьере «Трамвая "Желание"» Андре Превена. Неудивительно, что напряжение все-таки выплеснулось наружу. И даже лучше, что оно обнаружило себя во время исполнения «Dove Sono»: по крайней мере, я узнала о существовании проблемы, смогла с ней справиться и двигаться вперед, к новой партии.
По приезде в Хьюстон мы начали репетировать «Арабеллу» с моим любимым Кристофом Эшенбахом. Я радовалась новой опере, общению с другом, погружению в искусство и тому, что девочки со мной. Неприятности и возня с адвокатами в преддверии развода остались дома. На этот раз у меня не возникло никаких проблем с разучиванием роли, но меня замучили боли в плечах и шее; мышцы были так напряжены, что я засомневалась, удастся ли мне выйти на сцену в день премьеры. Я взяла себя в руки и нашла отличную массажистку — казалось, она прошлась по моему плечевому поясу молотком и зубилом, зато я благополучно справилась с этой красивой, но требующей большой отдачи партией.
Из Хьюстона я отправилась в Ла Скала, петь в «Лукреции Борджиа» Доницетти. Физически я чувствовала себя лучше, девочки окружали меня любовью и заботой, и родные приехали нас навестить; мне удалось забыть о конфузе с «Дон-Жуаном» и начать с чистого листа. Мы немного повздорили с дирижером Жанлуиджи Гельметти по поводу завитушек и каденций, которыми я хотела украсить исполнение, — ему не нравились ни те ни другие. Меж тем каденции были красивыми и стилистически верными, поскольку сочинил их сам Филип Госсетт, превосходный музыковед, специалист по истории итальянской оперы девятнадцатого столетия, с которым я сотрудничала со времен участия в «Армиде» в Пезаро. Но хоть изыскания Госсетта и пользуются большим уважением, Гельметти гнул свое: «Мы в театре Мути и будем играть по его правилам». Что означало в точности следовать первоисточнику. Гельметти был уже немолод, только дебютировал в Ла Скала и, наверное, боялся вызвать недовольство Мути. После жарких споров я отказалась почти от всех своих притязаний, за исключением одной особенно драматичной каденции в финальной сцене, за которую я стояла насмерть. Наконец Гельметти согласился, и я была счастлива, что нам удалось обо всем договориться мирно и цивилизованно. Генеральная репетиция прошла без сучка без задоринки, хор, оркестр да и исполнители оказались на высоте. Я думала, успех нам обеспечен, — ох уж моя американская наивность.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});