«Дело было, как вы догадываетесь, в Одессе, – начал Эйзенштейн, – шли съемки "Броненосца" и Александров был здесь самым популярным человеком. За ним постоянно следовали восторженные девицы – статный, красноречивый Григорий, в модных темных окулярах и с непременной жестяной трубой, в которую он кричал на массовку, казался одесским дамочкам поистине небожителем. Александров всячески поддерживал свою репутацию и небрежно сообщал почитательницам о времени и месте очередных съемок.
В один из таких дней на Приморском бульваре перед гостиницей "Лондонская" собралось особенно много народу. Прошел слух, что именно сегодня состоится самая грандиозная съемка: на рейде появится черноморская эскадра и будет произведен эффектный залп из всех орудий. В положенный час Александров, весь в белом, и с режиссерским рупором, появился на балконе. Публика встретила его аплодисментами. Все кинокамеры были готовы зафиксировать редкие и дорогостоящие кадры. Разрешение на участие в съемках Черноморского флота было получено из самых высших, заоблачных инстанций. Ни о каких дублях, конечно, и речи быть не могло. Пальнуть, затратив дорогостоящие боеприпасы, можно было один-единственный раз.
Обо всем этом очень увлекательно через рупор рассказал своим почитателям сам Александров. "А приказ черноморскому флоту я подам очень просто – вот так!" – и Александров взмахнул платочком. Грянул неповторимый залп. Публика разразилась аплодисментами. Все вышло замечательно, кроме одного – увлеченный собою Александров забыл подать сигнал для включения кинокамер». Я слышал эту историю и от Эйзенштейна, и позднее – в многочисленных пересказах. Видимо, лобастенький повторял ее не раз, в упрек некоторым самовлюбленным киношникам.
Наши педагоги ссылались, как правило, на собственный опыт и на те времена, когда сами они были в зените славы. В институте еще можно было встретить живую кинозвезду Александру Хохлову или вальяжного Льва Кулешова в кожаных крагах и с нафабренными усами. На монтажных столах красовались склеечные прессы с фирменными табличками: «Ханжонковъ, Дранковъ и К*». Дух «Великого немого» еще витал над ВГИКом. Киносъемочную технику мы изучали по камерам «Дебриэль» и «Аскания», которыми пользовались еще чуть ли не во времена Люмьера. Рассказывал нам про эту технику режиссер-оператор Желябужский.
Он постоянно отвлекался и предавался воспоминаниям о своем детстве: «Я сидел на коленях у дяди Леши, а дядя Костя, бывало, говаривал мне…» Оказывается, «Дядя Леша» – это был Максим Горький, а «дядя Костя» – Станиславский. А сам Желябужский был сыном знаменитой актрисы Марии Андреевой.
Он был ранен в гражданскую войну. Лихо закинув через колено негнущуюся ногу, ветеран пел нам песню «Каховка, Каховка – родная винтовка». Нога была грозно нацелена на слушателей. По какую сторону фронта воевал Желябужский, оставалось неясным.
Сведения о киносъемочной технике мы получали от Желябужского скудные, но были не в претензии. Живые рассказы о «дяде Леше» и дяде Косте», байки о первых мхатовцах и легендарных киношниках времен Ханжонкова[8] и Патэ-журнала[9] давали нам нечто большее – волнующее чувство сопричастности, соучастия в необыкновенном, уникальном кинематографическом деле. Старики своим примером приучали ценить трудолюбие и ремесло как основу творческой жизни.
На упражнениях по технике речи, например, нами командовала певичка из цыганского хора чуть ли не времен Соколовского[10]. На первое занятие она вошла незаметно. Мы о чем-то спорили, стоял шум и гвалт. И вдруг нашу говорильню перекрыла рулада – контральто необыкновенной силы и красоты. Звуки издавала маленькая, сухонькая старушенция. Все замолчали. Старушка раскланялась, как на эстраде.
– Меня зовут Аня! – представилась старушка. – Я научу вас сносно петь, выразительно и внятно говорить! Я слышала ваш спор – это ужас! Невнятица! Жвачка! Как вы будете объясняться с артистами? Вот вы! – она подошла к огромному и толстому Аждеру Ибрагимову, – скажите: «Мму»!
Аждер послушно промычал.
– Вы совершенно не владеете вашей диафрагмой! – Аня ткнула тоненьким пальчиком в ибрагимовский живот.
– Больно! – вскрикнул Ибрагимов.
– А теперь нажмите на мою диафрагму, не бойтесь! – приказала Аня.
Ибрагимов осторожно ткнул певичку.
– Совсем твердо! – поразился Аждер.
В ответ тщедушная Аня издала вторую образцово-показательную руладу.
– Будем работать! – пообещала цыганка.
Аня с юности совершенствовала свое вокальное мастерство, преодолевая пьяный шум московских ресторанов. Мы всегда ждали ее появления. Было интересно следить за тем, как она с неумолимой последовательностью выбивает из нас гыкания и окания, речевую невнятицу и другие-прочие пороки. Аня была профессионалом высочайшего класса.
Таким же профессионалом и одержимым человеком был фотограф Иван Боханов. Законы композиции он выводил из неких всеобщих законов мироздания, вселенского равновесия и гармонии. С первого же дня он заставил нас обзавестись картонными рамочками золотого сечения, и мы постоянно теперь вписывали все сущее и видимое в заветный прямоугольник. Это стало привычкой, мы «кадровали» окружающую действительность уже подсознательно. Отличался Боханов еще и необыкновенной, можно сказать, геометрической прямолинейностью мышления, а в отношениях с людьми он руководствовался собственной непреклонной логикой: если человек не умеет, его нужно научить, если он голоден – накормить. Если он врет – пристыдить. Поступки Боханов свершал немедленно и убежденно. Однажды он остановил меня у курилки.
– Ты уже завтракал? – строго спросил он.
– Я утром не ем, – ответил я.
Боханов тут же сунул мне смятую купюру.
– Иди и поешь, – приказал он, – курить натощак вредно!
Странностями Боханова активно пользовались любители одолжаться – о долгах он никогда не напоминал. Его поведение удивляло, порой обескураживало, но заставляло и задуматься. Однажды, на общеинститутской проработке, которые теперь повторялись все чаще, заведующий кафедрой марксизма Эдуард Христофорович Степанян долго рассказывал нам о вреде формалистических изощрений и даже намекнул на происки врагов. Аудитория с покорностью внимала. И вдруг поднялся Боханов.
– Эдуард Христофорович! – простодушно спросил фотограф. – Вы это серьезно?
Степанян сухо ответил, что, к сведению некоторых, марксизм-ленинизм – серьезная наука! Но на философские дискуссии Боханова больше не приглашали. Боханов и Степанян были антиподами. Если у Боханова все было уж чересчур прямо, то у марксиста Степаняна все было туманно, извилисто и «диалектично». Степаняна все боялись. Актрисы сдавали ему зачеты по пять – семь раз. Они никак не могли усвоить «основные черты диалектического материализма». А еще Степанян любил задавать каверзные вопросы. Грузина Гугули Мгеладзе, трижды завалившего у него экзамен, он попросил назвать видных революционеров Закавказья. Когда Гугули перечислил решительно всех и в отчаянии назвал даже меньшевика Церетели, Степанян переспросил:
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});