А в кино знаешь как? То сценарий запрещают, то денег не дают! Да, помимо Семена, и другие Пушкины вокруг Герасимова так и вьются, так и вьются! А тут еще и война началась – стало не до Пушкина. Я про этого Семена и думать забыл и вдруг встречаю его в электричке, на Ярославской дороге. Оказывается, устроился контролером, ждет, когда война кончится и Герасимов из эвакуации вернется. Так и ходит по вагонам с бакенбардами и в цилиндре. Компостером дырки в билетах пробивает. Меня он узнал. Я, говорит, живу надеждами и стихи пишу. Прочитал мне стих: «Подъезжая под Северянин, я взглянул на небеса и воспомнил ваши взоры, ваши синие глаза». Вот так, абитурьент, – закончил рассказчик, – спятил этот Семен. Потом совсем опустился. Здесь, рядом, в овощехранилище картошку перебирает, при бакенбардах и в цилиндре. Слушай, – оживился стражник, – есть же хорошая работа и совсем рядом. С одноразовым питанием и прописка не нужна. Хочешь?
Еще бы я не хотел! В овощехранилищах, что у станции «Северянин», человека в цилиндре я не обнаружил. Все были в замусоленных ватниках и кирзовых сапогах. Перебирая и сортируя гниющие овощи, здесь копошилось множество молчаливых людей с испитыми лицами. Рабочих нанимали на день. Документов не спрашивали и один раз, в обед, кормили. Блюдо называлось «рагу овощное особое». Это была вареная мешанина из всех не до конца сгнивших овощей. Толстая грязная повариха накладывала «рагу» огромными порциями. В обеденный час каждый устраивался в углу и орудовал собственной ложкой. В первый день мне ложку одолжила повариха. Она вежливо протерла ее собственным подолом. Здесь никто не смеялся и не переговаривался. Все вели себя так, словно их застали за каким-то стыдным делом. Вечером поденщики порознь брели к трамвайному кольцу, а засветло все начиналось сначала. Усталый, но с раздутым пузом, я ехал через весь город в общежитие, валился в постель и соседи подозрительно принюхивались к запахам гниения, которые я распространял. Так было всю весну.
Муксун в томате
Однажды я пришел на центральный телеграф и обнаружил там письмо от матери. Мать писала из Кировской области, из какого-то села Ново-Троицкого. В первые послевоенные дни всюду говорили о великой амнистии, которую хочет объявить товарищ Сталин. Мать, сидючи в далеком Самарове, очень заволновалась – а разыщет ли нас отец в эти счастливые дни освобождения? Тем более, что и сынок не подает вестей из столицы. Последним пароходом, уже по осенней шуге[7], мать выехала к еще одной своей сестре Валерии, в это самое Ново-Троицкое. Известий о всеобщем освобождении больше не поступало, и мать осела временно здесь. Работает в местной школе.
Я кинулся на Ярославский вокзал, разузнал все про станцию Шабалино, о которой упоминала мать, и, как опытный путешественник, стал ждать попутного «пятьсот веселого». На следующий день я уже трясся в теплушке, а ночью вылез на станции Шабалино. До станции было рукой подать – семнадцать километров. Никакой транспорт – ни конный, ни моторный по этой дороге весною не ходил – тонул. Я пришел в село ночью, мокрый по пояс и отощавший – классический блудный сын! Сколько было тут у нас разговоров и объяснений!
В одном из своих первых писем я сообщал, что поступил в Менделеевку. Этой версии пришлось мне придерживаться и сейчас. Чтобы не огорчать мать, я врал напропалую. Я рассказывал про всяческие успехи и радости столичной жизни, но в глазах матери угадывалось недоверие и тревога. Мой вид говорил об ином. Ночью мать стирала мою одежду и плакала.
В маленькой комнатке при школе стоял на почетном месте «Зингер-полукабинет»! Как мать доставила его через сибирские дали и послевоенную неразбериху? Какие силы, упорство и вера для этого потребовались! Мне оставалось только одно – продолжать врать. Я бы, наверное, не выдержал и все рассказал, но помогла сама мать.
– А когда у тебя начинается сессия, – спросила она, – в июне?
Мне оставалось только согласно кивнуть головой.
Мать захлопотала, готовя меня к отъезду на «сессию». Не только громоздкий «Зингер-кабинет» привезла мать с собою, но и кой-какую одежду отца она сохранила, потому что «вернется отец, а надеть нечего – теперь не купить». После некоторого колебания она решила сначала, все-таки, приодеть меня. Я был вычищен, заштопан, перелицован и полностью готов к отъезду. Куда я намерен был ехать? Этого я не знал. Я знал только, что не имел права не ехать.
Прямо с поезда я помчался на Текстильщиков, ко ВГИКу. У ВГИКа было оживленно. Входили и выходили не по-нашему одетые люди, они весело переговаривались на незнакомых языках. На дверях висело объявление: «Вход для лиц, прибывших по целевому набору». Знакомого стражника не было. За его столом сидел дядька в штатском. По виду – малиновый. Я проскользнул к столу с табличкой: «справки». Не успел я там и слова сказать, как бойкая девица мне продекламировала:
– Граждане СССР, желающие поступить в наш институт, могут подать заявление только в будущем году. Вы фронтовик?
– Н-нет.
– Тогда приходите на будущий год. Кто следующий? Вы фронтовик?
Пока я ездил к матери, во ВГИКе произошли важные события. Решено было в этом учебном году отдать предпочтение участникам войны и гражданам из «стран народной демократии» – полякам, чехам, венграм и т. д. Исключение составляли только «направленцы» из союзных республик. Был еще дополнительный набор на актерский факультет, но в артисты я не стремился.
Должен сказать, что за мою московскую зиму я несколько цивилизовался. Я часто ходил в театры (с некоммерческими целями). Много читал (но не учебники по химии). И теперь уже знал, как мне казалось, что-то о кино. И вот, я потерянно брожу по шумным вгиковским коридорам. Все мои надежды и детские планы опять рухнули. У дверей с табличкой «кафедра режиссуры» толпятся счастливцы в военных гимнастерках. Позвякивают медали. Фронтовики громко спорят. Слышно: «Грифитс!.. Чаплин!.. Бобслей! Сверхзадача!». О Грифитсе и Чаплине они говорят, как о своих приятелях. У актерского деканата в окружении неземных красавиц разглагольствует человек с пышными усами, обнимая по-свойски самую из них неземную.
– Ну, Ким Арташесович! Ну, пожалуйста! – просят его о чем-то студентки.
У всех этих счастливых людей впереди необыкновенная и недоступная для меня жизнь.
– Вы к кому, товарищ? – спросил подошедший малиновый.
– Сюда! – я ткнул пальцем наугад.
Это была дверь с табличкой: «Директор тов. Головня В. Н.». Деваться мне было некуда, и я вошел. За секретарским столом – никого не оказалось, а директорская дверь была полуоткрыта. Тогда я открыл ее пошире. Человек со строгим лицом и ровным пробором говорил по телефону. Он приглашающе кивнул, и я сел поближе.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});