быть, Бог даже не знает о существовании людей…
Но это все – мысли, навеваемые на читателя; это еще не поэзия. Да ее и не может быть у того, кто, подобно Брюсову, исполнен презрения, кто молится «ангелу благого молчания».
Великое презрение и к людям, и к себеРастет в душе властительно, царит в моей судьбе.
Презрение не имеет пафоса. Ненавидящий может быть поэтом, но не презирающий, не равнодушный, не бесстрастный. У Брюсова есть, правда, известное мужество; он не так нервен, чтобы бояться боли, особенно, от женской руки, и с героизмом тупости может он переносить страданья (тяжелы и грубы только его частые упоминания, о палаче с его «десницею»); но влечения к боли, мазохизма, он не претворил в красоту.
В неудавшейся попытке дописать за Пушкина конец его «Египетских ночей» Брюсов дает не мало образцов аляповатости. Вот в опочивальне Клеопатры ночью, пока рабы спят в своих «коморках темных» (будто современные дворники), Флавий оказывается на высоте своей мужественности. Но после «третьей стражи», поближе к утру, он – представляет себе поэт – «он лег, заснул, и вот он спит». И то, что он «заснул и вот спит», это оскорбляет Клеопатру в ее лучших чувствах. Ведь она ему «всем сладострастьем женской дрожи вливала в жилы страсть» и «среди затей» припоминала Цезаря, и «прибавляла с лестью жгучей» (оцените всю прелесть этого разговорно-прозаического прибавляла…), да, так она «прибавляла», что Флавий один ей «напомнил Цезаря», и что же? и «вдруг» он «твердо отстранил царицу: довольно, женщина! …он лег, заснул и вот он спит». Разбуженный Клеопатрой и поощряемый ею к новым утехам, Флавий отвечает ей пошлейшим образом (только не он в этой пошлости повинен, не он здесь вменяем), Флавий, неблагодарный, ставит на вид египетской царице, что ему не новы ее прелести («ужель ты думаешь, мне ново все, чем прельщаешь ты меня?»), и как опереточный Дон-Жуан, как смешной фат, он перечисляет свои прежние услады, женщин зарейнских, «девушку испанскую», «пленницу британскую», «одну фракиянку», «одну из гордых галльских дев». От этой этнографии и географии в страшный гнев приходит Клеопатра (а с нею и читатель, но в меньшей степени и по другим причинам…) и сулит Флавию (а не «Валерию») «неумолимую казнь». Гений вкуса, ангел-хранитель художников, до такой степени изменил Брюсову, что Флавий у него отвечает прекрасной египтянке совершенно нестерпимой прозой:
Но все-ж я прав. Что обещал,Я, в эту ночь, исполнил честно:С тобой я, как тебе известно,До третьей стражи разделялТвои, царица, вожделенья,Как муж, я насыщал твой пыл.Что-ж! Я довольно в мире жил…
Это забавное как тебе известно (ну, еще бы неизвестно…) одно способно своим комическим и прозаическим штрихом перечеркнуть всю брюсовскую поэму. А штрих этот не единственный. Клеопатра «стучит» по кимвалу, когда эпикуреец Критон с высокой галантерейностью говорит ей: «хоть раз позволь взглянуть мне на божественную грудь», и он же произносит стишки: «пока они у двери, хоть поцелуй по крайней мере». Если грудь царицы для Критона – «божественная», то все ее тело «божеское»: это видно из его слов, что он «лобзает, весь горя огнем» (горит он именно огнем, а не водою, как про Флавия мы читаем у того же обстоятельного автора, что он проходит, «в свое раздумье погруженный», именно в свое, а не в чужое), лобзает «святыни, спрятанные днем, и каждый волос благовонный на теле божеском твоем»: неужели не пошлость, эта детализация и эти «святыни», спрятанные под платьем? То, что у Пушкина было жутким и сосредоточенным сладострастьем, у Брюсова стало словоохотливым и противным разговором о сладострастии. И вообще к художественному сосуду Пушкина, хотя бы и незаконченному, Брюсов топорно приклеил нечто дешевое. Он к мрамору прибавил глину, матерьял «ручного труда»; дорогое и крепкое вино разбавил он словесной водою.
В сборнике «Семь цветов радуги», не обогащающем поэзии; автора новыми чертами, очень показательно уже самое обращение к читателям, предисловие, без которого вообще не обходятся слова Брюсова: «… В 1912 году автор полагал, что своевременно и нужно создать ряд поэм, которые еще раз указали бы читателям на радости земного бытия во всех его формах… Однако, лирический поэт лишь в некоторой степени властен избирать темы своих стихотворений… Главной и почти единственной темой лирических стихотворений остаются личные переживания, далеко не всегда: дающие те впечатления, которые мы, может быть, желали бы изведать… Автору казалось, что голос утверждения становится еще более своевременным и нужным после пережитых испытаний, что славословие бытия приобретает тем большее значение, когда оно прошло через скорбь… Все семь цветов радуги одинаково прекрасны, прекрасны и все земные переживания, не только счастие, но и печаль, не только восторг, но и боль». Какая во всем этом слышится непоэтическая рассудительность и нарочитость, какой планомерной и преднамеренной, и разлинованной оказывается хартия искусства! Автор полагал своевременным и нужным создать поэмы, еще раз указать читателям на радости земного бытия – какой стиль!.. Не людей, а именно «читателей» видел перед собою Валерий Брюсов и благовременным почитал «указать» им, указательным пальцем, указкой поэзии дидактически «еще раз» обратить их внимание на «радости) земного бытия». Это, несомненно, излишняя любезность по отношению и к читателям, и к радостям, потому что радости видны и близоруким, чувствуются сами собою, без вывески и постороннего содействия; да и читатели радоваться умеют сами. А Брюсов не столько радуется, сколько учит радоваться. Но ведь мы только что слышали из его же уст: «личные переживания далеко не всегда дают те впечатления, которые мы, может быть, желали бы изведать»; фраза эта немного темна, так как «личные переживания» и «впечатления», это – одно и то же; во всяком случае, однако, и из слов Брюсова следует, что кто лично чего-нибудь не пережил, тот соответственных впечатлений не испытал, и, значит, ничье чужое, хотя бы и компетентное, указание на радость не обрадует безрадостного. Чтобы насытиться едой, необходимо «личное переживание». Далее, написать поэмы, говорить «голосом утверждения» и славословить бытие» «после пережитых испытаний» автор тоже признал «своевременным и нужным», а не то, чтобы ему попросту захотелось написать. поэмы, и не то, чтобы он просто и беззаветно утверждал и славословил, непосредственно и вольно, без охлаждающих умыслов и тенденций, без всяких соображений о том, нужно ли это и своевременно ли это. Наконец, едва ли правильно сближать «все семь цветов радуги» со «всеми земными переживаниями»: среди семи цветов радующей радуги нет ни одного некрасивого и неприятного, а среди; «всех земных переживаний» встречаются и неприятности, не правда ли? Что радуга сплошь и сама по себе прекрасна, доказывать не приходится; а с жизнью дело обстоит сложнее. И позволительно не верить Валерию Брюсову,