Федька склонился над стаканом, вроде как дул на чай, а сам из-за самовара яростно подмигивал Осташе – мол, не выдай!..
– Так то с меня в конторе на Старой Шайтанке содрали за спрос!.. – выныривая на глаза Сысолятину, соврал Федька, вытаращившись на купца. – Ты, хозяин, мне ещё три алтына должен – из своих отдавал!..
– Из своих, значит… – огорчился Сысолятин.
Федька решительно закивал лохматой головой, подтверждая: да, из кровных, от жены, от деток малых оторванных.
Сысолятин поставил стакан и, кряхтя, полез из-за стола. Перекрестившись на образ, он пошёл вдоль стенки, заходя Федьке за спину – вроде бы, чтоб Федька не увидел, как он деньги отсчитывать будет. «Неужель отдаст, дурак?» – удивился Осташа. Федька пил чай с видом честного человека, которому незачем оглядываться.
Но Сысолятин – даром, что на бабу походил, – вдруг сгрёб Федьку за шиворот и потащил из-за стола. Лицо у Федьки запрыгало от страха. Федька поперхнулся чаем, но ещё успел, цепляясь ногами за лавку, бережно поставить недопитый стакан на стол. Сысолятин уронил лавку и поволок Федьку к выходу. Ошалев, Федька нелепо хватался за стол и стены. Сысолятин ногой открыл дверь и отвесил Федьке такого пинка, от какого Федька кубарем покатился по сеням, а на лестнице загромыхал и застучал, будто упавшая кадушка.
– Увижу на своём дворе – убью! – крикнул Сысолятин Федьке вдогонку и захлопнул дверь.
Пригладив ладонями волосы и бороду, он сокрушённо посмотрел на образ и снова перекрестился.
– Осташка!.. – вдруг донёсся с улицы Федькин крик. – Скажи ему!.. Вместе ж под Сарафанным погибали!.. Три алтына!..
Сысолятин засопел, подошёл к косящатому окошку и дёрнул за верёвку, пропущенную сквозь раму и привязанную снаружи к ставням. Ставни затворились. В горнице разом сделалось сумрачно. Тотчас в ставни замолотило – это Федька в бессильной ярости кидался комьями грязи. Сысолятин, вздыхая, молча вернулся к столу, снял с самовара крышку и сунул в трубу, к углям, лучину. Потом вынул огонёк и приткнул лучину в светец, а сам сел на прежнее место.
– Пей кровь мою!.. – глухо донеслось с улицы.
– Ну а ты кто будешь, Остафий Петрович? – спросил Сысолятин, снова наливая чай в блюдечко.
– По родителю – Переход, – сказал Осташа.
Он испытующе глядел на купца. Сысолятин не поднял глаз – значит, знал.
– Говорят, батька твой барку убил и царёву казну присвоил…
– Язык не метла, в закут не поставишь.
– Деньги-то свои ты вон Федьке простил. Знать, хватает?
– И ты Федьке пропой простил.
Сысолятин нагнул голову и стал чесать щёку, наконец-то подняв глаза на Осташу.
– Федька – питу́х, не вор. Пропитого не жаль. То от нас, грешных, вместо милостыни. А украденного всегда жаль.
– Что ж, я пойду тогда, – зло сказал Осташа, забирая с лавки шапку.
– Не ерепенься, – осадил его Сысолятин. – Коли я тебя за вора держал бы, разве ж позвал бы тогда к себе? Живём среди людей, судим по людскому мненью… Ты, значит, от бати навык перенял?
– От кого ж ещё? – Осташа пожал плечами. – Батя ни одну барку не убил, даже последнюю, которая за Разбойником затонула. Я её уже продал на Усть-Койвинский кордон – за полную цену, только с вычетом на починку и перегон.
– А сейчас под Кононом Шелегиным ходишь?
– Под богом, – хмуро ответил Осташа.
– Молодец, – одобрил Сысолятин. – Это хорошо… Мне Кононовы подручники в сплавщиках не нужны – утопят товар. Конон меня не любит.
– Кого он любит-то? – буркнул Осташа.
Сысолятин допил чай и поставил стакан верх дном в блюдце – чтобы бесы в порожнюю посудину не нагадили.
– Пойдёшь ко мне вместо Алфёра весной на уговор?
Осташа почувствовал, как бледнеет. Сердце тошнотворно торкнулось в горло.
– А чем я тебе приглянулся? – хрипло спросил он.
– Голова у тебя устроена по-купечески. За себя говоришь, не обществом. Я народу не верю. Народ Пугачу кланялся. А вот человеку я поверю, если его корысть увижу. Твоя корысть – на виду. Я не о деньге говорю, сам понимаешь.
Осташа кивнул – получилось как-то судорожно.
– Весной-то что будет? Полубарок, коло́менка? – спросил он, словно хотел оттянуть окончательный ответ, словно все эти недели и не ждал, замирая: когда ж его позовут в сплавщики?
– После Ирбита меньше чем барка у меня и не бывает. Чай, не пряниками вразнос торгую… Но учти: коли со мной на весенний сплав подряжаешься – всем остальным отлуп. Уговор дороже денег. По рукам, сплавщик?
– По рукам, – решительно согласился Осташа. – А точно, что у самого-то не отменится чего?
– Коли светопреставленья до весны не случится – так ничего не отменится. Слово.
НА ВЕСЁЛЫЕ ГОРЫ
Ефимья Гилёва в Илиме встретила своего сродственника – местного лесовозчика Агафонку Юдина по прозвищу Бубенец. Агафон уболтал Осташу довезти его с Ефимьей на шитике до Сулёма – всего ведь четыре версты. Осташа довёз, и пришлось идти к Гилёвым на поминки по Алфёру. Идти ему не хотелось, но Бубенец трещал за всех – и за Ефимью, почерневшую от горя, и за Осташу, угрюмо молчавшего о своей вине. И, по словам Агафона, всё получалось ясно и убедительно: напал разбойник и убил сплавщика. Чего тут не понять? Бывает такое.
Осташа и сам чуть в это не поверил. Но он поднимал глаза на погасшую Ефимью, мёртво сидевшую за поминальным столом, и злость смывала с памяти всю склизь трусливых придумок. Ни при чём тут разбойники… Это за него Алфёра убили. А в чём он виноват?! Не он же Алфёра убивал!.. Это Чупря ударил прикладом. Это мурзинские шату́ги перепутали, кого надо привести к Чупре. Это пьяные бурлаки посадили межеумок на мель. Это сам Алфёр предался Конону и стал истяжельцем – за то и поплатился. И Осташа не хотел мучиться этой виной, хотя и жалко было Алфёрку.
Вечером Бубенец выпросил у богатых Гилёвых лошадь с телегой, чтобы наутро поехать в скиты на Весёлые горы, и Осташа понял, что всё не зря, что бог его ведёт неисповедимым путём и что ему дорога – туда же.
– Тебе в скиты почто? – спросил Осташа Бубенца, когда они укладывались спать на сеновале.
– Слух прошёл, что явился туда учитель из Выговской кино́вии, принёс полный список «Винограда российского» и новые Поморские Ответы, – охотно пояснил Агафон, подгребая сено под голову. – Читать будут, перетолк будет с прениями. Охота послушать умных людей. У нас поморского толка ходоки редко бывают. А этот к самому Мирону Галанину направляется. В чём-то там Мирон Иванович с Повенцом и Керженцем разошёлся.
– Ты, что ли, староста какой? Книжник? Учитель?..
– Рад бы в рай, да грехи не пускают, – хихикнул Агафон. – Я, понимаешь, учёность люблю, знать всё люблю. Надо мне. Из учителей там старец Гермон и старец Павел говорить станут, а от уставщиков – Евстигней Петров с Невьянска и Калистрат Крицын с Ревды. Эти много скажут полезного, а я послушаю.
«Калистрат?..» – подумал Осташа. Если Калистрат и старец Гермон – точно, значит, в истяжлецах дело… Всё на них сводится: и надменность Конона Шелегина, и скорбь Алфёра под Нижним Зайчиком, и крестики Яшки-Фармазона, который тоже при скитах подвизается… Но дело даже не в том. В пути Осташа всё вспоминал слова Конона, вроде впустую сказанные – да не впустую, оказывается. «Разве Чусовую заколдуешь?» – крикнул тогда, в Ревде, Осташа. «Всё можно», – усмехнулся Конон. И вправду. Там, перед Сарафанным бойцом…
…Рано утром, пока ещё и хозяйка не встала, Осташа и Агафон уже выехали из Сулёма по Старой Шайтанской дороге. Осташа дремал, лёжа в телеге под рогожей. И шитик, и штуцер, и Яшкину грамоту с родильными крестиками он оставил у Гилёвых, не усомнившись в честности хозяев. Агафон, держа вожжи, бодро шагал по грязи на обочине и болтал обо всём, что видел. Дорога тянулась по протяжным увалам то через лес, то через перелесья, кое-где распаханные, а кое-где оставленные на покос. Где были покосы, там уже дымили костры и мелькали в травах светлые рубахи косцов. Тусклое небо было затянуто мелкой дрожью облаков, только на севере облака набрякли угрюмым сумраком – понизу их обдало, словно тёмной водой, мрачным отсветом Весёлых гор. Как-то по-особому ярко в сизой дали на взгорьях зеленели леса, отмытые дождями.