Я решительно направился к коттеджам и тут увидел ее.
Пожилая румяная женщина в ситцевом переднике стояла на пороге розового домика и смотрела на мою машину так, будто перед ней внезапно возникло привидение.
— Простите за беспокойство, — обратился я к ней, — не подскажете ли, где можно остановиться на ночь?
Весь садик утопал в цветах. Прямо посреди двора высился цветущий куст вероники, крыльцо было заставлено горшками с геранью, под окнами росли кентерберийские колокольчики, а вдоль дорожки тянулись «подушечки» камнеломки тенистой, которую в народе называют «Гордостью Лондона».
— Видите ли, сэр, — нерешительно произнесла женщина, — я бы с радостью предложила вам свободную комнату… Но дело в том, что у меня к ужину ничего не осталось кроме яиц и сливок. Понимаете, у нас тут нет магазинов, и всю провизию привозят из Герранса на машине…
Я поспешил заверить ее, что яйца и сливки — именно тот ужин, о котором я мечтал всю жизнь.
— Ну, тогда ладно… Проходите, взгляните на комнату. Если она вам подойдет, то машину можно будет поставить у мистера Трагонны в коровнике — это немного дальше по дороге.
Сельские спальни… Вот уж о чем стоило бы написать отдельно — это самое трогательное и целомудренное зрелище на земле. Над широкой белой кроватью начертано серебряными буквами: «Направь стопы мои по слову Твоему». Слева другая надпись: «Слово Твое дарует свет» и, наконец, справа можно прочитать: «Пребудь с Господом твоим каждый миг». Рядом с постелью на бамбуковом столике лежит непременная Библия; над изголовьем книжная полка, на ней с десяток томиков, среди которых — «Хижина дяди Тома», «Расплата матери», «Торные пути и кривые тропы», «Порок Оуэна» и тому подобная сентиментально-богословская литература.
Маленькая, белая, будто девичья спальня — в этой комнате вполне могла бы ночевать королева мая[23]. На противоположной стороне над рукомойником висит портрет девушки ангельской красоты с длинными, струящимися волосами. Когда на следующее утро я брился перед умывальником, меня поразил один факт: где бы я ни стоял, в каких бы ракурсах ни рассматривал портрет, мне никак не удавалось поймать взгляд девушки. Поразмыслив, я понял — это не живописный фокус, просто ее взор устремлен к более высоким материям. Картинка носила символическое название «Отречение» и была вырезана из «Рождественского приложения» за 1895 год. А рядом с кроватью висела еще одна картина в дубовой раме, воплощавшая прямо противоположный дух — я бы сказал, дух дьявольского искушения. На ней тоже была изображена девушка, но совсем другого типа. Красотка в турецком наряде стояла у зарешеченного окна гарема и с наигранной скромностью принимала любовное послание, которое ей протягивала рука невидимого мужчины — крайне подозрительная рука. Не слишком подходящее соседство для «Отречения».
— Не могли бы вы объяснить мне кое-что, — обратился я к хозяйке, стоя у окна. — Я обратил внимание, что вокруг никого не видно. Такое впечатление, будто вся деревня спит.
— Видите ли, сэр, у нас здесь совсем нет детей. Остались одни старики. Школа закрылась много лет назад. В результате, когда наши детишки подрастают, им приходится уезжать из Сент-Энтони и искать счастья в другом месте. Мой сын… он был на войне… и две мои девочки — они-то, слава богу, хорошо устроились. А некоторые дети вынуждены возвращаться на ферму после смерти родителей.
Так вот в чем секрет Сент-Энтони-ин-Роузленд: деревня лишилась своих детей. Все они разлетелись, навсегда покинув родное гнездо. И в этих райских кущах живут лишь пожилые люди. Выглянув в окно, я заметил полуразрушенную лачугу — то ли коровник, то ли часовню. Бревенчатые стены догнивали, балки провалились внутрь.
— Это и есть наша школа, — пояснила женщина. — А я еще помню времена, когда она заполнялась по утрам учениками. Шум, смех, болтовня…
Теперь здесь царство крапивы и наперстянки: зеленым пологом они пытаются затянуть все воспоминания, оставшиеся от молодежи Сент-Энтони.
Вечерело. Солнце клонилось к горизонту, и в мое окно вместе с теплым ароматом цветов просачивался покой пустынных полей и широкого безоблачного неба. С залива доносился неумолчный шум набегающих волн, он напоминал шелест ветра в дубраве. День угасал, и вместе с ним стихали все дневные звуки, пока не осталась одна лишь малиновка, которая упорно повторяла свою трогательно-пронзительную песню.
Нет на свете печальнее звуков. Будто сама матушка-природа выводит «Ангелус»[24] — без начала, без конца. Песня внезапно, на середине фразы прервалась, словно певец умолк в ожидании ответа, который никогда не придет. А быть может, ответ пришел, но неслышный, неразличимый для человеческого уха. С каждой минутой небо все сильнее темнело, теряя свои краски; и лишь душевная боль, бьющаяся в горле у маленького пернатого певца, продолжала звучать в сгущавшейся темноте…
— Я зажгла лампу, сэр, и подам ужин, как только вы будете готовы.
— Я выйду через секунду.
В наступившей темноте я услышал неторопливые шаги по переулку, затем все стихло. Беспредельная тишина, казалось, сомкнула свои объятия, написанные слова потеряли смысл и исчезли с бумаги.
3
Дождь начался еще засветло, с моря подул штормовой ветер, и было слышно, как волны равномерно и гулко бьются о каменистый берег.
Я сидел со своими хозяевами на их маленькой кухоньке, покуривая и наслаждаясь безмятежным покоем. Нам было хорошо и уютно рядом. Я думал о том, что образование, утонченность — те качества, которым мы придаем непомерно большое значение, — на деле не столь уж важны. Мы все — и утонченные, образованные люди, и совсем простые — отлично ладим… более того, бессознательно тянемся друг к другу, ибо являемся разными полюсами единой человеческой сути. Парафиновая лампа образовывала на столе маленькое озерцо желтого света, в котором лежали забытые от ужина ломти хлеба и двигались две пары загорелых натруженных рук. Мужские руки неспешно разминали и набивали в трубку дешевый, грубый табак; женские — неслышно сновали над шитьем.
Пока руки хозяев занимались привычным делом, их глаза неотрывно смотрели мне в лицо. Тихими голосами, с улыбкой они пересказывали немудрящую историю своей жизни.
Как сорок лет тому назад они переехали в Сент-Энтони и поселились в этом самом домике. Как на протяжении долгих лет обрабатывали одно и то же поле. Как он — своими большими, мозолистыми руками — сорок раз засевал поле и снимал урожай, а она вынашивала и рожала троих детей. Как благодаря неустанным трудам этой женщины крошечный домик превратился в семейное гнездо, где протекала совместная жизнь пятерых человек. И вот теперь дом состарился, а они состарились вместе с ним. Их дети выросли и живут в чужом, непонятном мире, они же остались здесь — в тех же самых стенах, под той же соломенной крышей. Он по-прежнему — как делал это на протяжении последних сорока лет — встает на рассвете и идет к маленькому колодцу в дальнем конце сада. Возвращается с ведром чистой, холодной (аж зубы ломит!) воды и ставит чайник. Ежедневная чашка чая для жены, прежде чем отправиться привычным маршрутом — медленно и тяжело (годы-то берут свое) на все те же, извечные поля…