Цион защищался:
— Эсеры и активисты тут ни при чём. Солдаты сами переходят к действию. Недавно офицерское собрание солдаты атаковали булыжниками.
— Пустяки, — отрезал седой.
Цион пожал плечами.
Постановили: приступить к организации своей солдатской газеты «Вестник казармы», усилить работу среди пехотинцев-солдат, удерживать матросов и артиллеристов от преждевременных выступлений. Седой объявил собрание закрытым, ушёл вместе с солдатами.
Хозяин предложил кофе. Курсистка Вера подошла к пианино, открыла крышку, взяла несколько аккордов. Её попросили сыграть. Она уверенно заиграла увертюру из «Пиковой дамы». Емельянов и Коханский подошли к пианино, облокотились, стояли в одинаковых позах, странно похожие друг на друга. У них были хорошо очерченные талии и чувствовались крепкие молодые мускулы. Они стояли неподвижно.
Вера, окончив увертюру, сказала:
— В музыке есть что-то расслабляющее, не правда ли? Мне почему-то всегда вспоминается детство. Лежишь в кровати. У тебя небольшой жар, он приятной истомой разлит по телу. Не хочется двигаться. Подходит мама, осторожно и тревожно касается лба, и от этого родного и ласкового прикосновения и от этой усталости делается уютно и печально немного почему-то.
Емельянов отошёл от пианино, прошёлся по комнате.
— Я сейчас думал о другом, товарищ Вера… А верно… Погибнем мы скоро… — Он подошёл к Коханскому, положил ему руку на плечо. — Недолго мы с тобой протянем.
— Недолго, — согласился Коханский, приподняв плечи, словно принимая на них тяжесть.
Вера поднялась, провела по бедрам руками.
— С чего это вы так? Мне кажется, что мы накануне победы.
Коханский скрестил руки, уставился в окно, ответил:
— Я тоже так думаю, только мы в живых не останемся. Почему? — Он пожал плечами. — Поживите в нашей крепости — увидите. Мы окружены темнотой и врагами.
Выпили кофе, стали расходиться. Вера вышла со мной и с Валентином. Ночь была тиха и печальна. У дома и на улице уже никто не дежурил. Спустя несколько месяцев я писал статью, посвящённую памяти Емельянова и Коханского, расстрелянных в дни свеаборгского восстания. В ней говорилось о людях, обречённых революцией стоять на малых, почти незаметных постах, но всегда ведущих к гибели.
— Кто сегодня председательствовал на собрании? — спросил я Валентина.
— Седой, герой Пресни. Он недавно приехал в Гельсингфорс.
— А у кого мы собирались?
— У шведа, богатого торговца плетёной мебелью.
— Седой очень деспотически ведёт собрание, — сказала Вера. — И вообще наши заседания сухи и слишком практичны. У меня всегда такое ощущение, словно моё личное — одно, а то, что делается на наших собраниях, — другое.
— Вы, Вера, индивидуалистка, — заметил Валентин.
— Но я тоже всем сердцем люблю революцию и нашу партию, — возразила Вера, замедляя шаг. Она взяла Валентина под руку.
— Наши собрания, — ответил Валентин, — оформляют жизнь коллектива и отбрасывают всё узко личное. Коллектив должен подчинить себе личность, иначе не побеждают.
— Может быть, — задумчиво согласилась Вера, — но иногда одиноко всё-таки.
— Не до этого теперь.
Вера ничего не ответила.
На другой день мы отправились к Семёну. Мы долго плутали, наконец на одной из окраинных улиц постучались в парадную дверь небольшого домика. Нас встретила старушка. Мы назвали фамилию финского товарища, у него скрывался Семён. Старушка пригласила нас знаками пройти в квартиру. Мы последовали за ней. В прихожей стоял… финский полисмен.
— Попались, чёрт возьми! — прошептал Валентин, пятясь обратно к выходу. Я тоже растерялся.
Полисмен подошёл, дружелюбно подал нам руку. Ничего не понимая, мы поздоровались. В это время из другой комнаты вылез огромного роста солдат с круглым подбородком, губа у него была рассечена. Оправляя солдатскую блузу, он подошёл к Валентину.
— Здравствуй. Ну, проходи.
Мы вошли во вторую комнату. Валентин прикрыл дверь.
— Что это значит? Тебя арестовали? Откуда здесь полиция?
Семён ухмыльнулся.
— Бог грехам терпит. Да вить это и есть мой хозяин. У них я и ночую. Парень — ничего себе, из наших. Сейчас на дежурство собирается.
— Вот тебе и фунт, — только и сумел сказать Валентин, изнеможённо опускаясь на стул и обтирая со лба сразу выступившую испарину.
На столе лежало несколько книг на немецком и французском языках. Я успел разобрать фамилии Каутского, Плеханова, Лафарга. В дверь осторожно постучали. Вошёл полисмен. Он был уже в форменной шинели. Он спросил по-русски — не хотят ли гости кофе. Мы поблагодарили, от кофе отказались. Он приложил руку к козырьку, вышел.
— Три дня здесь сижу, — сказал Семён. — Дюже хорошо кормят. А скучно. Одно занятие — читаю. Есть тут у меня одна настоящая книга. Вот. — Он подал нам карманное Евангелие, смущённо и неуверенно глядя на нас, продолжал: — Ну, как просто и понятно тут всё прописано! Скажем, о богатом и бедном Лазаре или насчёт верблюда.
Валентин покачал головой.
— Ах, Семён, Семён, кто про что, а ты про своё. Старовата книга.
— Хорошая книга, — твёрдо ответил Семён и взял её снова в жилистые, красные руки. — Наша книга, бедняцкая.
Как я потом узнал от Валентина, Семён принадлежал к самоотверженным работникам военной организации. Он завербовал в казармах не один десяток артиллеристов. Он ревностно распространял наши листки, газеты, брошюры, готовил солдат к восстанию, но лучшей, любимой книгой он почитал Евангелие. Он полагал, что истинный смысл этой книги заключается во всеобщем равенстве и братстве людей, в проповеди общего имущества и в отречении от собственности. Смысл этот, по его мнению, тщательно скрывался от народа священниками, чиновниками, помещиками, и главная задача всякого прозревшего заключается в раскрытии сущности евангельского учения. Он не расставался с Евангелием. Пользуясь им, он проповедовал отнятие без выкупа земель и угодий у помещиков, насильственное свержение царского строя. Он упрямо подбирал оправдывающие эту тактику притчи и тексты.
Валентин, признавая, по-видимому, всю бесполезность бесед о «бедняцкой книге», перевёл разговор на положение Семёна. Оставаться Семёну в Гельсингфорсе нельзя. Нужно или уехать за границу, или перейти на нелегальное положение в России. За границей, например в Швеции, можно устроиться на фабрике.
Семён смотрел вниз, расставив в тяжёлых, неуклюжих сапогах ноги. Потом, вздохнув, сказал:
— В Россию поеду, к своим. Когда уходил в солдаты, правды не знал. Поеду, расскажу землякам, как нужно жить.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});