Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Иногда я пыталась заглянуть еще дальше в прошлое. Я читала, что, по мнению последователей Фрейда, первые шесть лет нашей жизни в значительной степени формируют наш характер и отношения с окружающими. От того, как о нас заботились в эти годы, зависит, будем ли мы стремиться контролировать людей, манипулировать ими, запугивать их или подчиняться им; будем ли мы бояться тех, кто выше нас в иерархии, или, наоборот, станем бросать им вызов; какую роль мы будем играть по жизни — ребенка или взрослого. Многие научные исследования подтверждают эту точку зрения. Есть также свидетельства того, что свойства нашей личности и наше поведение во многом определяются нашим местом в семье, половой принадлежностью, количеством сестер и братьев.
Я со смехом поведала ей, что родители едва ли не посекундно запечатлели на фотопленке первые годы Луизиной жизни, документировался каждый ее шажок. Она была первенцем, и ее детскими снимками целиком забиты несколько фотоальбомов. Десятки, сотни портретов: вот она спит, вот ее купают, вот она умильная, вот румяная, вот в те дни, когда у нее резались зубки. В семейном архиве до сих пор хранятся золотистые локоны, оставшиеся после ее первой стрижки. Хотя родители в то время жили довольно бедно, они умудрились наскрести денег и пригласить профессионального фотографа заснять Луизино первое причастие. О том дне напоминает бесчисленное множество снимков: Луиза-ангелочек, в кружевном платьице, как маленькая невеста, клянется в верности Господу нашему. Толстенная пачка фоток, сделанных в один день: Луиза и мама; Луиза и папа; Луиза с бабушкой и дедушкой. Кажется, на одной мелькаю я — разумеется, хнычущая. Удивительно, что нет фотографии Луизы с Папой Римским.
К тому времени, как на свет появилась я, родители уже набрались опыта. У тебя режется первый зуб, ты вся раскраснелась и ноешь? Ерунда, подумаешь — погрызи сухарик, и дело с концом. Детских снимков Луизы у нас больше трехсот, моих — едва ли с десяток. Никто не подобрал волосы, оставшиеся после моей первой стрижки. История не сохранила свидетельств того, как я впервые села на горшок, как меня купали. Так, может, отсюда моя вечная ревность и стремление всем понравиться? Кристиан, Шарлотта, Льюис и монашки тут ни при чем. Виноваты мои собственные мама с папой, черт подери.
Когда мне было девять, а Луизе — одиннадцать, мы наконец осели в зеленом пригороде Глазго — Милнгэйви.
Мое первое осознанное воспоминание тех лет: местные мальчишки без конца дразнят меня за мой якобы огромный нос. Сейчас моя внешность меня вполне устраивает, но в смутное время полового созревания я этот чертов нос ненавидела и была готова на все, чтобы исправить дело. Я пыталась его сломать, заклеивала его на ночь клейкой лентой и, рыдая, умоляла маму отвести меня к пластическому хирургу.
— Я была уверена: если у врача есть хоть капелька сострадания, он тут же сделает мне ринопластику — из милосердия. Ха-ха-ха.
— Это было смешно? — раздался строгий голос сзади.
— В то время, конечно, нет. Но сейчас, когда я об этом думаю, мне кажется это забавным. Наверное.
— Если вы уверены не до конца — возможно, стоит подумать еще? Помните, здесь вы можете быть полностью честны и открыты. Наша задача — выяснить то, что вы скрываете от самой себя. И по-новому взглянуть на события вашего детства и юности.
Я тяжело вздохнула.
— Дети жестоки. Но что поделаешь? Прошлое не изменишь. Что толку на нем зацикливаться?
— А разве кто-то говорил о возможности изменить прошлое? Мы можем, как вы выразились, зацикливаться на вещах, которые сами не осознаем. Как только нам удается их осознать, зачастую мы перестаем на них зацикливаться — как ни странно.
Я помолчала. Несколько лет назад я узнала, что самый неутомимый и горластый из моих мучителей недавно скончался от передозировки героина. Я была потрясена и опечалена. Трагическая, бессмысленная смерть. Разумеется, сожаление было искренним. Но у меня промелькнула еще одна мысль, которую я облекла в слова только теперь: «Так тебе и надо. Ты, мерзкий маленький придурок, отравил мне школьные годы». Я не преувеличивала. На уроках я садилась в последний ряд и старалась забиться в угол, чтобы ему на глаза не попался мой профиль — это немедленно вызывало поток оскорблений.
— Ладно, возможно, это не смешно. Но к чему плакать над пролитым молоком? Что было, то было.
И без дальнейших проволочек я продолжила свой рассказ. Пожалуй, самое важное из событий, которые сформировали мой характер, произошло, когда мне было пятнадцать. Тогда в нашей семье случился «небольшой кризис». Все началось с того, что отец — типичный шотландец, амбициозный, сдержанный, феноменально щепетильный и добросовестный — попал под сокращение. Он ни разу не сидел без работы с пятнадцати лет — тогда ему пришлось бросить школу и пойти зарабатывать деньги, которые он отдавал отчиму-игроману. Он был унижен и растоптан, но, разумеется, никому и слова не говорил о своих чувствах. Очевидно, что безработица была для него немыслима, ведь его с детства учили, что праздность — грех, а его святая обязанность — содержать жену и детей. В результате он ушел в себя, полностью погрузился в свои мысли. Возможно, он переживал кризис среднего возраста.
Это было ужасное время. Помню, как он сидел без света, не включая телевизор и радио, потому что не хотел расходовать электричество — ведь он больше не мог за него платить. Он сидел в кресле, пил чай без сахара и говорил еще меньше, чем раньше. Вообще, папа — человек довольно сдержанный. Он никогда не повышает голоса, не выходит из себя. Такое невозможно себе представить. Он все держит внутри. Я старалась приходить домой попозже, потому что не могла видеть его в таком состоянии. Иногда я замечала слезы у него на глазах. Но на вопрос, как у него дела, он неизменно отвечал: «Хорошо».
Примерно в тот же период у моей сестры, которой тогда было семнадцать, обнаружили опухоль мозга.
Когда я рассказывала об этом доктору Дж. в первый раз, в кабинете повисло долгое молчание. Потом она произнесла на удивление сочувственным тоном:
— Наверное, это было очень тяжелое время для вашей семьи.
— Бывают вещи и похуже, — по-шотландски бодро откликнулась я. — Это не самая большая беда. Никто не умер. Будучи журналистом, я встречала родителей, которые потеряли детей, и детей, которые потеряли родителей при самых жутких обстоятельствах. А я никого не потеряла. Так что, видите, ничего страшного. Всякое бывает. Надо продолжать жить. В общем, вот она — история моего детства. Это все. — Я смахнула слезинку.
— К сожалению, в этих стенах неизменно выясняется, что «это» — еще не все.
Майским утром, на последнем сеансе перед ее отпуском, она вернулась к этой теме и отказывалась менять направление беседы.
— Быть может, вы хотите что-то еще сказать о том периоде?
Я покачала головой:
— По-моему, тут не о чем говорить.
Тишина.
И вдруг мне как будто снова стало пятнадцать лет. Перед самым Рождеством мы собрались в отделении нейрохирургии Южной больницы Глазго. Добродушный дядечка, которого называли профессор Тисдейл, рассказывал нам про гипофиз Луизы. Он должен был быть маленький, как горошинка, но разросся до размеров мячика для гольфа. За прошедшие месяцы Луизе сделали множество анализов крови, офтальмологических тестов, ее снова и снова проверяли на компьютерном и магнито-резонансном томографе, просвечивали рентгеном. Врачи в Глазго впервые столкнулись с опухолью такого размера, да еще и у столь юной пациентки. Профессор рассказывал о методе под названием «транссфеноидальная хирургия»: делают разрез под верхней губой, через нос ввинчиваются в черепную коробку и удаляют опухоль. Потом из бедра берут кусочек мускульной ткани, чтобы заменить высверленную часть кости. Профессор упомянул лечение радиацией, сказал, что Луизе всю жизнь придется принимать лекарства, и предупредил о возможных осложнениях в случае беременности. В то время такие операции были в новинку, но большинство пациентов благополучно их переносило, и прогноз был отличный.
Луиза заявила, что отказывается от операции. У нее и так все будет хорошо, большое спасибо. Позднее она говорила, что за ее дерзким высокомерием, вероятно, скрывался страх, который она, в силу молодости, была неспособна толком почувствовать и понять. Профессор сказал, что если не удалить опухоль, то через два года Луиза ослепнет, через три года не сможет ходить и умрет, не дожив до своего двадцать первого дня рождения.
Понятия не имею, как мама и папа отреагировали на эти новости. Я не помню. Должно быть, мама сдерживала слезы, чтобы не расстроить Луизу, а папа впал в тихий ступор, незаметный стороннему наблюдателю, — а возможно, даже ему самому.
Разумеется, Луизу переубедили. Мы навестили ее вечером накануне операции. Она была вся в слезах: только что узнала, что одна процедура, проведенная днем, прошла неудачно и придется ее повторить. Голову туго перетягивали двумя эластичными лентами — одна под носом, другая на лбу — и вводили в выступившую на лбу вену краситель. Луиза плакала: по ее словам, ей никогда в жизни не было так больно. Она не хотела с нами разговаривать, но все равно просила не уходить.