Ещё современник солунских братьев, византийский историк Георгий Амартол, описывая всемирные последствия вавилонской катастрофы, назвал три большие языковые группы, расселившиеся по континентам — наследников Сима, Хама и Иафета. К иафетическим народам византиец (а вслед за ним и авторы первой древнерусской летописи — «Повести временных лет») отнёс языки народов, расселившихся в Европе.
Данте с незаурядным для своего времени лингвистическим тактом выделяет на европейской карте греческую, романскую (итальянцы, французы, испанцы) и северную (зачисляя в неё и славян) языковые зоны иафетических народов. Но, уж конечно, с великолепным знанием дела описывает языковую мозаику собственно итальянских наречий и говоров. Это своё лингвистическое описание он предваряет очень живописным географическим:
«Итак, начнём с того, что Италия разделяется на две части — правую и левую. А на вопрос, где проходит черта раздела, мы кратко ответим, что по хребту Апеннина, с которого, точно с глиняного конька кровли, льётся вода по противоположным желобам, струясь по длинным водостокам… с правой стороны идёт сток в Тирренское море, а с левой спускается в Адриатическое. <…> И на той, и на другой стороне, и в областях, к ним прилегающих, языки людские отличны; так, язык сицилийский отличается от апулийского, апулийский от римского, римский от сполетского, а этот от тосканского, тосканский от генуэзского, генуэзский от сардинского, равно как калабрийский от анконского, этот от романьольского, романьольский от ломбардского, ломбардский от тревизского и венецианского, а этот от аквилейского и тот от истрийского. Мы думаем, никто из итальянцев не будет с нами в этом несогласен. Таким образом, одна только Италия разнится, очевидно, по меньшей мере четырнадцатью наречиями. Кроме того, и внутри всех этих наречий есть различия, как, например, в Тоскане между сьенским и аретинским, в Ломбардии между феррарским и пьяченским; да в одном и том же городе мы обнаруживаем некоторое различие… Поэтому, если бы мы захотели подсчитать основные, второстепенные и третьестепенные различия между наречиями Италии, то и в этом крошечном закоулке мира пришлось бы дойти не то что до тысячи, но и до ещё большего множества различий».
Поразительная картина! Её мог создать только автор, наделённый совершенным лингвистическим слухом. Но что Италия, что XIV век! Даже в сегодняшней России, разутюженной вдоль и поперек телерадиогазетным масскультом, можно ещё обнаружить не менее впечатляющую картину обилия чудом уцелевших народных говоров, за которыми стоит великолепное диалектное упрямство их носителей. Приедем в Белоруссию и увидим то же самое: рядом с литературным, законодательно вещаемым из центра белорусским, рядом с обильно звучащим русским (по чьим-то понятиям, явная русификация!) спокойно живут многочисленные диалекты.
Неужели же из этой современной сложности и пестроты можно заключить, что в эпоху Кирилла и Мефодия на громадных пространствах славянского мира существовал единый, простой, как перст, славянский язык и для него лишь оставалось изобрести азбуку, чтобы тут же засесть за переводы книг? И неужели создатели единого общеславянского литературного языка ограничивали свою задачу лишь тем, чтобы затвориться в пределах одного какого-то диалекта (староболгарского, старомакедонского или староморавского)?
«Повесть временных лет», излагая события кануна крещения Руси, рассказывает о приезде ко двору князя Владимира Киевского «в лето 6494 (986-е)» некоего «Грека Философа», который в пространной речи, обращенной к князю, кратко изложил главные события библейской истории, начиная от ветхозаветных и завершая евангельскими. В русской науке существует допущение (его предложил академик В. И. Ламанский, а развил А. С. Львов), что на самом деле «Речь Философа» — произведение не XI, а IX века. Кто-то из летописцев, авторов «Повести…», имея под рукой это древнее сочинение, счёл удобным включить его в контекст «поисков веры» при князе Владимире, хотя изначально «Речь», вполне вероятно, была обращена к другому князю — Аскольду, во святом крещении Николаю.
К этой теме мы вернёмся немного позже, поскольку первое, как его именуют «Фотиево», крещение Руси пришлось как раз на пору славянских трудов Кирилла и Мефодия. Можно предположить, что перестановка летописцами «Речи» во времени (из IX в XI век) извиняется неуспехом того первоначального крещения, и произведению анонимного грека захотели придать более достойное его богословско-историческому содержанию место.
И всё же могли ли на самом ли деле «Грек Философ» и наш Константин-Кирилл Философ быть одним и тем же лицом? К сожалению, версия, предложенная Ламанским, до сих пор не нашла отклика в среде исследователей кирилло-мефодиевского наследия. В древнерусской книжной традиции насчитывается несколько других сочинений, которые наши старые книжники благочестиво приписывали перу младшего солунянина. Не потому ли не вызвал особого доверия у специалистов и «Грек Философ»? И всё-таки стоит привести напоследок короткое, но выразительное описание вавилонской катастрофы из «Речи Философа»:
«И быша человеци мнози и единогласны, и реша друг ко другу: "Съзиждемъ столпъ до небесе". Начаша здати, и бе старешина Неврод, и рече Бог: "Се умножишася человеци и помысли их суетни". И сниде Бог и размеси языки на 70 и 2 языка…»
Они, значит, замешивали, замешивали свой несусветный замес, а Он сошёл и размесил.
Такова лишь одна из многих глубинных перекличек содержания «Речи Философа» со строем мыслей и чувств Константина, который оказался однажды в самом эпицентре притягательнейших событий библейской драмы.
ГОРА. УЧЕНИКИ
К брату, на Олимп
Успех сарацинской миссии Константина, казалось бы, в очередной раз открывал перед ним возможность для заметных, даже решительных продвижений по ступеням византийской иерархии. Только пожелай, и будешь вознаграждён достойно.
Но произошло иначе.
«Житие Кирилла» говорит о возвращении Философа в столицу предельно кратко: вскоре по прибытии он отрёкся от мирских дел и жил в уединении, «самому себе токмо внемля», то есть, как догадываемся, предаваясь сосредоточенному духовному деланию. Но легко ли в громадном, полумиллионном по числу его обитателей городе, пусть даже и на какой-то из окраин, найти угол для жизни вполне отрешённой, не смущаемой внешними раздражениями? Житие даёт возможность почувствовать и относительность уединения Константина, и неполноту его безмолвной собранности.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});