Как ни смягчал свои выводы иносказаниями, нелицеприятность его суждений напоследок дорого обошлась Философу. Довелось ему испытать на себе ещё один «довод» хозяев. Тоже, по-своему, иносказательный. Где-то под конец его пребывания в Багдаде Константину, как свидетельствует житие, то ли в питьё, то ли в еду была подбавлена отрава. Происшествие настолько, так сказать, классическое, во все времена и у всех народов распространённое, заштампованное, что для некоторых комментаторов «Жития Кирилла» и оно не могло не стать камнем преткновения. И конечно же лишним доводом в пользу неправдоподобности всего рассказа об Арабской миссии. Тем проще было прийти к такому мнению, что в житии говорилось о покушении на жизнь Константина как о событии, разрешившемся чудесным образом:
«…Совсем впали в свою злобу и дали ему пить яд. Но Бог милостивый, сказавший: "И если что смертоносное выпьете, ничто не повредит вам " — избавил его от этого и здорового возвратил его снова в свою страну».
Как не посочувствовать людям, которым ни разу в жизни не довелось встретиться ни с чем чудесным?!
После столпотворения
Диспут диспутом, но не отпускала Константина в Багдаде ещё одна забота — совсем особого свойства. Она была как жар в теле, как жажда ненасытимая. Может быть, она его томила с той самой минуты, как услышал от императора Михаила: готовься, тебя посылаем.
Арабский халифат!.. Багдад!.. Господи, это ли не чудесный подарок! Ему же предстоит встреча со священной первобиблейской землей! С той самой, где Творец устроил некогда рай, заселив его птицами и зверями, украсив плодовыми рощами, обильными реками и родниками, дав обиталище отцу и матери всех человеков… И это та самая земля, что была прежде других избрана для небесной кары, скрылась под волнами Всемирного потопа, когда расплодились повсюду поколения грешников. И это на ней строил свой ковчег Ной и на ней же заповедал первые уделы трём сыновьям — Симу, Хаму, Иафету… И это именно там потомки их, зажившие, по заповеди Ноя, раздельно племя от племени, но ещё разумевшие друг друга с полуслова, однажды затеяли творение столпа, чтобы поднялся превыше облаков. И Господь вновь покарал их — теперь уже за эту несусветную башню. Разучил их понимать друг друга, так что заговорили вдруг на семидесяти двух языках. И единый до того народ стал языками.
Житие не воспроизводит этих раздумий Константина перед дорогой в халифат. Рай, преступление Каина, спасение Ноя, гордыня вавилонян… Этот самый Вавилон и дальше будет мелькать на страницах Библии. И в «Истории» Геродота, в «Киропедии» Ксенофонта, в книгах об Александре Македонском… Ведь все эти реалии Древнего Востока — на слуху у каждого образованного византийца.
Но одно дело — знание книжное или услышанное от бывалых людей. А перед Константином, засидевшимся в стенах столицы, теперь открывалась заветная возможность прикоснуться к следам величайших событий прошлого.
Даже и сама дорога к колыбели рода людского — поистине священная дорога. Путь его пролегал через Малоазийский полуостров, мимо причудливых скал и горок обожжённой солнцем, высушенной ветрами Каппадокии. По этим огнедышащим долинам когда-то шествовали первые апостолы. Имена этих маленьких городков прославили своим рождением и трудами великие отцы и учителя церкви. По этим кривым белёсым улочкам шелестели подошвы их сандалий. В отдохновением полумраке крошечных, чуть выше роста человечьего, храмиков, вырытых в податливом песчанике, сочинялись страницы «Шестоднева», композиции литургического действа, толкования к апостольским посланиям…
В полупустынных городишках и деревнях Каппадокии пришелец чувствует себя так, будто заодно с сырыми горшками скудельника попал в кусающий зной гончарной печи. Кажется, кипящее олово вливается вместо воздуха в грудь. Что создал Господь прежде — жар или холод? Пусть помудрят над этим мудрецы, бьющиеся за первенство того или другого. Отходя ко сну, прислушиваясь к сочному бульканью и щёлку чудом уцелевшего в такие жары соловья, Каппадокия подсказывает: и жар, и холод сразу принёс Творец — в единый миг озарения. И из одного источника. Принёс, чтобы они чередованием своим давали и человеку, и птице радость перемен.
А разве не точно так же — из одного источника и сразу, одновременно, — даны человеку согласные и гласные звуки его речи. Гласные текут ручьями между камней согласных. От согласных исходят звон, свист, визг, шелест, мык и шум, гул или горячее шипение. Гласные мягко омывают, остужают их каменное упрямство, смиряют скрип и скрежет. Несогласных превращают в согласных. Ловко минуя или с трудом протискиваясь сквозь камни человеческого рта, одолевая упрямство губ, гласные вместе с согласными выходят на волю мудрой усталостью осмысленной речи.
Уже издавна повелось так у разных народов, не только на Востоке живущих, что осмысленная речь — только для своих. Не потому ли чужак, глядя на тебя, почти не скрывает ухмылки: неужели и в твоей речи есть достаточный смысл? Глядя друг на друга, и ты, и чужак, должно быть, переполнены тем самым вавилонским изумлением, которым были покараны зарвавшиеся строители столпа: что это за безумцы толпятся вокруг нас и о чём это они лепечут, бубнят или тарабарят?
Константин ещё до поездки знал, что нынешний Багдад построен не на месте древней ассирийской столицы, а на некотором, пусть и небольшом, расстоянии от вавилонских руин, оставленных людьми на попечение солнца и ветров. Будет ли у него возможность осмотреть эти руины? И отличаются ли они чем-нибудь от многочисленных останков древних людских обиталищ, мимо которых двигался их караван? Отверженные временем города заботливо укутаны песком, чтобы не ранить взгляд прохожего остриями своих обломков. Везде одно и то же неустанное попечение земли: умолчать о человеческих неудачах, о бренности недовершённых замыслов.
Но что всё же значит тот заоблачный библейский столп на предолгом пути людского рода?.. Когда изучал латынь в Константинополе или когда — ещё в детстве — вслушивался в говор окрестных македонских славян, или когда пытался уразуметь проезжих римлян, сильно подзабывших и огрубивших свою старую книжную латынь, то осеняла иногда странная догадка: да, говорящие на разных, чужих друг другу языках, — греки, римляне, славяне, — все они, однако, знают и помнят о себе такое, что эта их чужесть вдруг оказывается как бы и не вполне настоящей. И эта невесть откуда исходящая память о себе заставляет их то и дело навострять ухо, делать удивлённые глаза, смущённо ухмыляться. Как если бы осенило их всех волнующее и радующее подозрение, что все — от одной матери, только она, бедняжка, постеснялась им в этом сознаться.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});