и для которой эта скромность и приличие в танцах составляют теперь уже единственную сладкую иллюзию, напоминающую ей это безвозвратно погибшее прошлое. Ведь кроме скромности в танцах для нее уже не существует более ни в чем остальном никакой скромности — решительно ничего, напоминающего нравственный идеал женщины.
— У тебя есть еще деньги или уж ничего больше не осталось? — тихо спросила Чуха у Маши во время этой кадрили.
— Нет, я последние проела… — несколько смущенно ответила ей Маша.
— Ну и у меня всего-навсего три копейки… На ночлег обеим не хватит… Надо бы как-нибудь добыть… Я добуду, — раздумчиво проговорила старуха и стала кого-то отыскивать глазами.
Вскоре она заметила слонявшегося у столов капельника и отошла с ним в сторону.
— Слушай, голубчик Степинька, что я тебе скажу, — начала она ему вкрадчивым голосом. — Хочешь добыть деньгу?
Капельник вместо ответа только крякнул с ужимкой да языком прищелкнул.
— В той комнате, кажись, море разливанное? — продолжала женщина. — Кто это там так шибко?
— Летучий, Лука… Нонешний слам юрдонит[458].
— Стало быть, при деньгах?
— В больших деньгах!.. Сотельную бумажку сам сейчас видел.
— Ну, если его потешить теперь, так он расщедрится! — с живостью и надеждой подхватила Чуха. — А мы с тобой поделимся. Хочешь, что ли?
— Да ничего не выканючишь — надругательство разве какое, а больше ничего! — с унылым вздохом возразил Степинька.
— Уж там мое дело! — удостоверила его старуха. — Уж там я знаю как!.. А ты теперь подойди только к нему да попроси хорошенько, чтобы позволил для себя поплясать… Скажи ему: Чуха, мол, вместе со мною желает.
— Ладно, я пойду… Для чего не пойти?! — согласился капельник и направился в большую залу, где дым и чад стоял коромыслом и теснилось видимо-невидимо всякого народу.
Там, на самом видном месте, окруженный достойной компанией своих приспешников, восседал и безобразничал во вся тяжкие Лука Лукич Летучий, тот знаменитый и уже несколько известный читателю герой, который в отдельном нумере «Утешительной», с полтора месяца назад, собственноручно задушил дворника Селифана Ковалева. Нынче Летучий угарно прокучивал выгодный слам с большого воровского дела, направо и налево без толку соря своими деньгами.
Какое-то внутреннее чувство больно укорило было Чуху за ее решимость прибегнуть к добыче нечистых денег от такого человека, но… деваться больше было некуда, жаль бросить Машу, жаль оставить ее без ночлега, без приюта, когда она — того и гляди — опять, пожалуй, вздумает с отчаяния идти на Фонтанку. Старуха не могла сама себе дать отчета как и почему, но только сердцем своим чуяла, будто что-то инстинктивно и тепло привязывает ее к спасенной ею девушке, и для нее-то она решилась на последнее средство.
«Э! Что тут думать! — с твердой решимостью помыслила она. — Ведь не впервой кувыркаться из-за куска хлеба».
И через минуту, по мановению Летучего, перед его столом расчистился кружок, тесно обрамленный досужими зрителями. Скромная кадриль была прервана, потому что Лука потребовал к себе музыкантов, а еще через минуту говор толпы покрывался уже гнусавым тенорком Ивана Родивоныча, которому, по обыкновению, вторил пьяненький басок Мосея Маркыча, под аккомпанемент звенящих ложек и торбана.
Как у нас Чуха-красотка —
По всему телу чесотка —
Очень хороша!
Ах! Очень хороша! —
раздавалось по зале отвратительное пение, которое подхватывали иные голоса из хохочущей толпы, и безобразная Чуха, ставши в позитуру против безобразного Степиньки и высоко подняв юбку затрепанного кисейного платьишка, лихо отхватывала трепака. Эти два внешних безобразия, соединенные в откровенно цинической пляске, во вкусе Луки Летучего, являли собой донельзя отвратительную картину. И хорошо, что не видела ее Маша, которая осталась в ожидании скрывшейся Чухи на прежнем месте и боялась удалиться с него, потому что, в отсутствие ее, испытывала крайнее беспокойство и смущение.
Чух!.. Чух!.. Чух!..
Ни молодок, ни старух! —
размахивая руками и валяя то кувырком, то вприсядку, мычал расходившийся Степинька, тогда как многие из зрителей громко отбивали в ладоши такт, а сам Лука, схватившись за животики, надрывался от неудержимого смеху и дико взвизгивал по временам:
— Ух-ти!.. Жарь его!.. Валяй!.. Поддавай пару!.. Лихо!..
И через несколько мгновений все это смешалось в такой безобразный лай, гам, и свист, и топанье, и хохот, что стены дрожали и за людей становилось страшно. После прерванной скромной кадрили весь этот безобразный трепак и все эти неистовые вопли скучившихся зрителей поистине являлись живой сценой из шабаша на Лысой горе, переполненной всякой адской сволочью.
Трепак с каждым мгновением разгорался все живей и быстрей; Мосей Маркыч все более и более учащал такт — до того, что струны его торбана звенели уж без всякого толку. Тут, откуда ни возьмись, на помощь к нему явилась какая-то посторонняя гармоника, визжавшая не в тон, и танец длился до тех пор, пока запыхавшаяся плясунья, выбившись из сил, не повалилась на пол. Последнее обстоятельство наиболее всего развеселило зрителей, но в душе Чухи было мрачно, она думала: «Что, если все это было понапрасну, что, если Лука не даст ни гроша!» Но Лука Летучий запустил уже руку в карман и, выгребав оттуда горсть мелкой монеты да две-три скомканные ассигнации, швырнул их на пол перед собой. В тот же миг передние из кучи зрителей жадно кинулись ловить деньги, предназначавшиеся танцорам, и действительно захватили большую часть. Поднялась свалка и драка, но Чуха успела-таки проворно схватить серебряный двугривенный и юрко улизнула из схватки, которая теперь чуть ли не более пляски потешала Луку Летучего.
— Лука Лукич — моей матери сын — нониче гуляет! Знай, мол, нас народ до самых трухмальных ворот! — кричал он, вскарабкавшись на стол и кидая оттуда новую горсть в самую середину свалки. — Потому мы нониче и в Италии, и далее, и в Париже, и ближе бывали!
— Пойдем теперь отсюда… спать пойдем, — едва переводя дух, сказала Чуха, вернувшись к Маше, которая все это время, слыша визг и гвалт, наполнявший большую залу, не смела подняться с места и только все пуще робела, тщетно отыскивая глазами свою старуху.
XXVI
МАЛИННИКСКИЙ САМОСУД
— Гей, ребята!.. Мазурик!.. Мазурика поймали! мазурика! Держи его, держи-и! — раздались вдруг в эту самую минуту несколько громких голосов в большой зале, и в комнату вбежал растерянный и бледный с перепугу молодой человек, за которым гнался малинникский хлебный маркитант и несколько личностей, ошалелых от пьяного разгула.
Маша глянула на вбежавшего и сразу узнала его.
То был