Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Николай Григорьевич сердится. Кашкин, Альбрехт и другие засыпают Чайковского письмами: он «неблагодарный», он — «эгоист». Но он выдерживает гнев московского вседержителя. Он остается в Швейцарии. И Николай Григорьевич вынужден сам ехать в Париж.
Между тем он кончил инструментовку «Онегина», и Четвертая симфония уже отослана Юргенсону. Он пишет скрипичный концерт и, хоть жалуется на катар желудка, на то, что, не выпив, не может взяться за перо, работает много. Сначала он делал усилие, чтобы сесть за бумагу: это надо, этого нельзя не делать. Потом работа втягивает его — так бывает с ним почти всегда, он об этом пишет Надежде Филаретовне:
«Я постараюсь рассказать Вам в общих чертах, как я работаю. Прежде всего, я должен сделать очень важное для разъяснения процесса сочинения подразделение моих работ на два вида:
1) Сочинения, которые я пишу по собственной инициативе, вследствие непосредственного влечения и неотразимой внутренней потребности.
2) Сочинения, которые я пишу вследствие внешнего толчка, по просьбе друга или издателя, по заказу, как, например, случилось, когда для открытия Политехнической выставки мне заказали кантату или когда для проектированного в пользу Красного Креста концерта дирекция Музыкального общества мне заказала марш (сербско-русский) и т. п.
Спешу оговориться. Я уже по опыту знаю, что качество сочинения не находится в зависимости от принадлежности к тому или другому отделу. Очень часто случалось, что вещь, принадлежащая ко второму разряду, несмотря на то, что первоначальный толчок к ее появлению на свет получался извне, выходила вполне удачной, и наоборот, вещь, задуманная мной самим, вследствие побочных обстоятельств, удавалась менее.
Для сочинений, принадлежащих к первому разряду, не требуется никакого, хотя бы малейшего усилия воли. Остается повиноваться внутреннему голосу, и если первая из двух жизней не подавляет своими грустными случайностями вторую, художническую, то работа идет с совершенно непостижимой легкостью. Забываешь все, душа трепещет от какого-то совершенно непостижимого и невыразимо сладкого волнения, решительно не успеваешь следовать за ее порывом куда-то, время проходит буквально незаметно…
Для сочинения второго разряда иногда приходится себя настраивать. Тут весьма часто приходится побеждать лень, неохоту. Иногда победа достается легко, иногда вдохновение ускользает, не дается.
…Мой призыв к вдохновению никогда почти не бывает тщетным. Таким образом, находясь в нормальном состоянии духа, я могу сказать, что сочиняю всегда, в каждую минуту дня и при всякой обстановке. Иногда это бывает какая-то подготовительная работа, т. е. отделываются подробности голосоведения какого-нибудь перед тем проектированного кусочка, а в другой раз является совершенно новая, самостоятельная музыкальная мысль. Откуда это является — непроницаемая тайна.
Пишу я свои эскизы на первом попавшемся листке, а иногда и на лоскутке нотной бумаги. Пишу весьма сокращенно. Мелодия не может явиться в мысли иначе, как с гармонией вместе. Вообще, оба эти элемента музыки, вместе с ритмом, никогда не могут отделиться друг от друга, т. е. всякая мелодическая мысль носит в себе подразумеваемую в ней гармонию и непременно снабжена ритмическим делением. Если гармония очень сложная, то случается тут же, при скицировании, отметить и подробности хода голосов. Если гармония очень проста, то иногда ставлю один бас, иногда отмечаю генерал-басные цифры, а в иных случаях и вовсе не намечаю баса. Он остается в моей памяти. Что касается инструментовки, то, если имеется в виду оркестр, музыкальная мысль является окрашенной той или другой инструментовкой. Иногда, однако же, при инструментации изменяется первоначальное намерение. Никогда слова не могут быть написаны после музыки, ибо как только музыка пишется на текст, то этот текст вызывает подходящее музыкальное выражение. Точно так же нельзя написать симфоническое сочинение и потом подыскать ему программу, ибо опять-таки здесь каждый эпизод избранной программы вызывает соответствующую музыкальную иллюстрацию. Этот период работы, т. е. скицирование, чрезвычайно приятен, интересен, подчас доставляет совершенно неописанные наслаждения, но вместе с тем сопровождается беспокойством, какою-то нервной возбужденностью. Зато приведение проекта в исполнение совершается очень мирно и покойно. Инструментовать уже вполне созревшее и в голове до мельчайших подробностей отделанное сочинение очень весело.
Фазис, когда эскиз приводится в исполнение, имеет капитальное значение. То, что написано сгоряча, должно быть потом проверено критически, дополнено и в особенности сокращено, ввиду требований формы. Иногда приходится делать над собой насилие, быть к себе безжалостным и жестоким, т. е. совершенно урезывать места, задуманные с любовью и вдохновением. Если я не могу пожаловаться на бедность фантазии и изобретательности, то зато я всегда страдал неспособностью отделывать форму. Только упорным трудом я добился теперь, что форма в моих сочинениях более или менее соответствует содержанию. Итак, я не точно выразился, говоря, что переписываю сочинения прямо с эскизов. Это не только переписка, но обстоятельное критическое рассмотрение проектированного, сопряженное с исправлениями, изредка дополнениями и весьма часто сокращениями.
Как только набросан у меня эскиз, я не могу успокоиться до тех пор, пока не исполню его, а как только готово сочинение, я тотчас испытываю неодолимую потребность приняться за новое. Для меня труд необходим, как воздух. Как только я предался праздности, меня начинает одолевать тоска, сомнение в своей способности достигнуть доступной мне степени совершенства, недовольство собой, даже ненависть к самому себе. Мысль, что я никуда не годный человек, что только моя музыкальная деятельность искупает все мои недостатки и возвышает меня до степени человека в настоящем смысле слова, начинает одолевать и терзать меня. Только труд спасает меня».
О том, что сочинения, «принадлежащие ко второму разряду», то есть написанные по заказу, бывают иногда не хуже первых, Надежда Филаретовна знала. У нее были минуты, когда она с трудом сдерживала себя, чтобы не написать ему того, чего писать не следовало. После «Сербского марша», написанного Чайковским на заказ, она не сдержала себя:
«…Кончаю это письмо по возвращении из концерта, в котором я слушала Ваш Сербский марш. Не могу передать словами то ощущение, которое охватило меня при слушании его; это было такое блаженство, от которого у меня подступали слезы к глазам. Наслаждаясь этою музыкой, я была несказанно счастлива от мысли, что автор ее до некоторой степени мой, что он принадлежит мне и что этого права у меня никто отнять не может. В первый раз со времени наших отношений я слушала Ваше сочинение в иной обстановке, чем обыкновенно. В Благородном собрании мне как-то кажется, что у меня много соперников, что у Вас много друзей, которых Вы любите больше, чем меня. Но здесь, в этой новой обстановке, между столькими чужими людьми, мне показалось, что Вы никому не можете принадлежать столько, сколько мне, что моей собственной силы чувства достаточно для того, чтобы владеть Вами безраздельно. В Вашей музыке я сливаюсь с Вами воедино, и в этом никто не может соперничать со мною:
Здесь я владею и люблю.
Простите мне этот бред, не пугайтесь моей ревности, ведь она Вас ни к чему не обязывает. Это есть мое собственное и во мне же разрешающееся чувство. От Вас же мне не надо ничего больше того, чем я пользуюсь теперь, кроме разве маленькой перемены формы: я хотела бы, чтобы Вы были со мною, как обыкновенно бывают с друзьями, на ты. Я думаю, что в переписке это не трудно, если Вы найдете это недолжным, то я никакой претензии иметь не буду, потому что и так я счастлива. Будьте Вы благословенны за это счастие! В эту минуту я хотела бы сказать, что обнимаю Вас от всего сердца, но, быть может, Вы найдете это уж слишком странным, поэтому я скажу, как обыкновенно: до свиданья, милый друг, всем сердцем Ваша».
Вся ее любовь, и за любовью — вся ее ревность, проснулись вдруг. Уже на следующий день она повторяла себе, что она — мать одиннадцати детей и бабушка. «Бабушка», — повторяла она вслух, сжимая худыми руками голову, и все-таки мысль о молоденьких консерваторках, о том, что еще кому-нибудь пишет он письма на пяти листах, сводила ее с ума.
Но он отвечал ей от полноты сердца, и вид его конверта с итальянским штемпелем действовал на нее так, как если бы она «вдыхала эфир». Он отвечал ей:
«Лучшие минуты моей жизни те, когда я вижу, что музыка моя глубоко западает в сердце тем, кого я люблю, и чье сочувствие для меня дороже славы и успехов в массе публики. Нужно ли мне говорить Вам, что Вы тот человек, которого я люблю всеми силами души, потому что я не встречал в жизни еще ни одной души, которая бы так, как Ваша, была мне близка, родственна, которая бы так чутко отзывалась на всякую мою мысль, всякое биение моего сердца. Ваша дружба сделалась для меня теперь так же необходима, как воздух, и нет ни одной минуты моей жизни, в которой Вы не были бы всегда со мной. Об чем бы я ни думал, мысль моя всегда наталкивается на образ далекого друга, любовь и сочувствие которого сделались для меня краеугольным камнем моего существования. Напрасно Вы предполагаете, что я могу найти что-нибудь странное в тех ласках, которые Вы мне высказываете в письме Вашем. Принимая их от Вас, я только смущаюсь одной мыслью. Мне всегда при этом кажется, что я мало достоин их…»