VIII–XV вв. Сепульведские и куэльярские акты оказываются как бы в сердцевине этого большого массива, создающего декларированный выше историко-документальный контекст. Назову лишь некоторые из наиболее значимых привлеченных мною коллекций. Это — знаменитое собрание астурийских документов VIII — начала X в., изданное А. Флориано, раннесредневековые акты из архивов кафедрального собора Св. Марии в Леоне, монастырей Св. Факундо и Примитиво (Саагун), Св. Марии в Дуэньяс (все — в области Леон), Св. Спасителя в Онье, Св. Петра в Карденье (оба в Кастилии), альбельдского монастыря (Риоха), публикации документов эпохи высокого и позднего Средневековья из местных городских архивов — Бургоса, Риасы, Альбы-де-Тормес, а также королевских грамот Альфонсо VIII, Фернандо III, Фернандо IV и некоторых других[334].
Замечу, что среди прочего анализ этого обширного массива дает дополнительные доказательства той банальной мысли, что при всем богатстве содержания средневекового документа от него нельзя ожидать слишком многого. Нельзя забывать определение, которое вслед за великим X. Бреслау дает О.А. Добиаш-Рождественская: «Мы называем документами написанные при соблюдении известных, меняющихся в зависимости от времени, места, лица и предмета формы изъявления, которые предназначены служить свидетелями событий правовой природы»[335] (курсив мой. — О. А.). Но ведь общество никогда не жило и не живет только «событиями правовой природы»: по определению многие сложные явления социальной, экономической, культурной жизни оказываются за рамками последней. Именно поэтому я посчитал нужным выделить еще один контекст, о котором далее.
3. Историко-литературный контекст принят во внимание по ряду причин, одна из которых — важная, но далеко не единственная, уже названа. К ней следует добавить не менее значимые соображения. Нарративные тексты, в свое время подвергавшиеся весьма жестко критике за недостоверность содержащихся в них данных[336], ныне в значительной мере реабилитированы. И дело не только в том, что при всех своих недостатках они являются едва ли не единственным источником о явлениях неправовой природы, без которых немыслима жизнь как общества, так и отдельного человека. Едва ли не большим преимуществом нарратива является присущая ему целостность, системность изложения. В сравнении с ним документ можно уподобить мгновенной фотографии: он фиксирует конкретный, изолированный во времени и пространстве, факт. Конечно, можно привлечь комплекс документов и выстроить эти факты в цепочку, но и тогда картина получится пунктирной. Нарративный же текст сопоставим с кинофильмом, персонажи которого находятся в непрерывном движении даже тогда, когда стоят на одном месте. Не документ-«фотография», а именно нарратив-«кино» позволяет прикоснуться к духу эпохи, ощутить ее живое дыхание.
Правда, этот фильм все-таки скорее художественный, чем документальный; впрочем, и последнее неотделимо от авторского замысла, авторской субъективности. Однако ныне эта проблема вовсе не представляется неразрешимой. Если уйти от чрезмерно общего взгляда и обратиться к более детальной характеристике каждого отдельного рода нарративных источников, то открывающиеся возможности покажутся весьма значимыми. Так, на рубеже 1980-х годов Б. Гене обратил внимание на значимые особенности средневековой историографии[337]. Там, где ранее виделись лишь бесконечная предвзятость и субъективность, явила себя полноценная культура историописания, которая, при всем своем своеобразии, вполне соотносима с современной. Еще ранее Э. де Инохоса обратил внимание на полное совпадение описания правовых институтов и процедур в таком чисто литературном памятнике, как «Песня о моем Сиде», с данными об этих же институтах и процедурах в нормативных и документальных текстах той же эпохи[338]. Можно приводить и другие подобные примеры.
Разумеется, эти доводы не являются основанием для автоматического отрицания постмодернистского скепсиса в духе Ж. Мартэна, И. Фернандес-Ордоньес[339] и их сторонников, рассуждающих о средневековой историографии с позиций «лингвистического поворота»[340]. Однако они оставляют место для детального источниковедческого анализа степени репрезентативности отдельно взятого нарративного текста применительно к решению каждого конкретного вопроса. Кроме того, представляется, что, привычно акцентируя внимание на неприятии разрушительных аспектов постмодернистских теорий, «серьезные» историки слишком часто выплескивают ребенка вместе с водой, игнорируя то позитивное, что достигнуто исследователями, работающими в традициях постмодернизма. Между тем самого пристального внимания заслуживают идеи о роли нарративного текста как средства преобразования действительности, распространения новых ценностных ориентаций и т. д.
Последнее в данном случае представляется особенно значимым, поскольку эти ориентации непосредственно влияли (и влияют) на социальные, культурные, экономические, а также правовые аспекты жизни общества. К тому же любые границы между видами средневековых текстов вовсе не были непроницаемыми. В частности, тот же Б. Гене наглядно показал тесную связь между правовыми (нормативными и документальными) и историографическими памятниками в эпоху Средневековья. Хроника могла являться своеобразным расширенным картулярием; в некоторых случаях содержащиеся в ней сведения могли быть использованы в качестве доказательства в судебном процессе и т. д.[341]
В процессе исследования локальной истории Сепульведы и Куэльяра XIII — середины XIV в. нарративные тексты использовались мной для решения разных задач. В их числе следует выделить: (1) выявление ценностных ориентаций и их сопоставление с данными, содержащимися в корпусе «основных источников»; (2) терминологические экскурсы, поскольку в ряде случаев их корректное проведение невозможно без привлечения сведений нарративных текстов, особенно раннесредневековых; (3) реконструкция правовых процедур и ритуалов, лишь намеченных, но не описанных подробно в куэльярских и сепульведских текстах (в частности, применительно к исследованию ритуальной стороны акта принесения вассального оммажа); (4) анализ описаний тех сторон жизни консехо, которые по разным причинам довольно подробно отражены в нарративных текстах, но лишь намечены в сепульведских и куэльярских источниках; (5) установление тех значимых событий политической истории, в которые в той или иной форме и мере были вовлечены Сепульведа и Куэльяр, и т. п.
С этой целью был задействован значительный корпус нарративных текстов, написанных на латинском и на старокастильском языках. И их числе — латинские сочинения Идация Лемикийского (V в.), Иордана (VI в.), Исидора Севильского, Юлиана Толедского (VII в.), краткие астурийские хроники конца IX в. («Альбельдская хроника», «Хроника Альфонсо III»), «Хроникой Сампиро» (XI в.), «Хроники Родриго» (XII в.), анонимная «Латинская хроника королей Кастилии», «Всемирная хроника» Луки Туйского, «Готская история» Родриго Хименеса де Рада (все XIII в.) и др. Весьма важным было привлечение и данных старокастильских памятников эпохи Альфонсо X и его ближайших преемников, плодов процесса, с легкой руки Г. Шпигель названного романизацией прошлого[342]. Здесь следует особенно выделить так называемую «Первую всеобщую хронику», хроники правления королей Альфонсо X, Санчо IV и Фернандо IV, а также арагонскую «Хронику королевств полуострова».
Помимо памятников средневековой историографии, характер исследования требовал также использования нарративных текстов иной жанровой принадлежности — от памятников житийной литературы (например, «Житие св. Фруктуоза Браккарского» аббата Валерия (VII в.)) до сочинений энциклопедического характера («Этимологии» и «Дифференции» Исидора Севильского (VII в.)), эпических поэм XII–XIII вв. («Песнь о моем Сиде», «Поэма