Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Нет, в тот вечер у нас с Лаурой еще не было любви. Она была, она есть, она будет всегда, пока я жив, сейчас. Ливия знала об этом, мои друзья знали об этом, вся Гавана (а это все равно что сказать весь мир) знала об этом. Не знал только я. Не знаю, знала ли когда-нибудь Лаура. Ливия точно знала: я знаю, что она знала об этом, когда 19 июня 1957 года я заехал за Лаурой, а она пригласила меня войти. Проходи, сказала она, не бойся, не съем я тебя. Я ответил тем, что Ливия приняла за очередную остроту, вы сочтете признаком робости в чувствах, в действительности же это всего лишь шекспировская цитата: Мессала, сегодня день рожденья моего, сказал я, дай руку («Юлий Цезарь»/действие V/картина I). Ливия подумала, это я так обзываюсь, и расхохоталась: Ах, Арсен, что ты говоришь, дорогой. Это я-то Мессалина? Единственная Мессалина в этом доме — Эсперанса, кухарка-служанка-прачка-на побегушках у Лаурливии, вот у нее что ни день, то новый хахаль (трахаль, знаешь ли). Я вошел. Я одна, сообщила она. А Эсперанса, добрая душа? спросил я, а она забралась с ногами на диван и подложила две подушки под спину — на ней были брюки (капри из голубого латекса для Ливии) и мужская рубашка, встретила она меня босая — и ответила: Ушла, радость моя, приглаживая волосы, выходной и все такое. Потом застегнула рубашку на все пуговицы и сразу расстегнула, добившись наконец, чтобы я, к своему удивлению, обнаружил на ней лифчик.
Мы поговорили. О моем дне рождения, который был не сегодня, а через три месяца, о годовщине две недели назад, о том дне, когда Молл и Блум, сидя на унитазе, испражнились в долгий поток-сознания, ставший перевальным пунктом в литературе, о фотографиях с Ливией, которые сделал Кодак и которые должны были появиться в «Боэмии»: обо всем — или почти обо всем, потому что за секунду до того, как я решил было не ждать больше Лауру и возвращаться домой, всплыло то, что Сильвестре называет Темой. Кодак считает, заметила Ливия, что некоторые фотографии (самые лучшие, естественно) не напечатают, и обхватила руками шею. Вот как, ответил я с тем же интересом, какой мог бы иметь к предмету, скажем, Махатма Ганди, а почему. Она улыбнулась, засмеялась, заодно облизнула губы и наконец сказала: Потому, что я там au naturel, само собой, она не сказала в точности «au naturel», но именно на «о натюрель» больше всего походил этот странный звук. Конечно же, они не отважатся, трусы несчастные. Я возмутился: Мерзавцы! Сами не знают, что творят, взглянул в ее синие глаза, на платиновые тогда волосы и черную мушку на подбородке, служившую ей в качестве контраста, чтобы подчеркнуть прозрачность кожи, Прости же их, Ливия, будь миролюбивее, на туловище, которое состояло целиком из бюста, достойного пьедестала или музея или книжной полки, ведь ты их счастливее, на ноги великолепной формы, скорее, подчеркнутой, чем скрытой тугими брюками, и, наконец, на ногти, выкрашенные в наимоднейший — парадигма эротики на плакатах в каждом магазине — цвет, у тебя есть лак «Нивия», голосом диктора, который звучит, пока ее холеные пальчики красят ногти на ногах в рекламном ролике на телевидении и в кино.
Закончив выпускать круглые взрывы хохота в потолок, словно кольца дыма, она сказала мне, Ах, Арсен, какой же ты все-таки, и встала, Хочешь глянуть? Я не понял, она заметила это по лицу, Да снимки же, милый, разводя руками притворно-рассерженно. А ты думал что? Я пристально посмотрел на нее, Оригинальные, надо думать. Не копии. Она вновь рассмеялась: Ты никогда не изменишься, и переспросила, так хочешь или нет? Я хотел, и она удалилась в спальню, Подожди. Я посмотрел на часы, но не помню, сколько они показывали. Зато помню, что в этот момент Ливия позвала меня из спальни, Иди сюда, Арсен, и я вошел. Дверь была открыта, а она раскладывала на кровати фотографии своей обнаженной груди. Они были большие. Я имею в виду фотографии: две или три покрывали всю кровать. На них Ливия была
голая до пояса с
руками, скрещенными на груди или
в рубашке, полураспахнутой до живота или
полностью распахнутой до середины живота
или голая спиной
или голая, упрятанная в сложную светотень
но целиком грудей не было видно ни на одной. Я сказал ей об этом. Она рассмеялась, вытащила снизу стопки фотографий и сказала, А вот на этой, то ли вопросительно, то ли утвердительно. Я не успел взглянуть, как она спрятала снимок за спину. Я плохо разглядел, сказал я, И не разглядишь, ответила она, Ее запрещено разглядывать, и расхохоталась: она была cockteaser, как говорят американцы, испанцы таких называют дразнилками, а на Кубе у нас нет слова, может, потому, что их слишком много — таких женщин, я имею в виду. Я собрался уходить. Ливия поняла, Обиделся наш маленький, просюсюкала она. Если наш мальчик останется еще на чуточку, его ждет приз. Я посмотрел на нее, и она выдержала взгляд, Ладно, и швырнула снимок на пол: на нем она сидела, опять голая, и на этот раз груди были видны, но слегка непропорциональны из-за специальной подчеркивающей линзы с широким углом: они были белые, безупречные, прекрасные, и Ливия не без оснований могла ими гордиться и ревностно относиться к своим фотографиям и негодовать, если бы запретили показать в журнале это чудо простой плоти, которая одновременно — и объект эстетики, и предмет страсти. Я в них не верю, сказал я тем не менее, это стереосиськи: сгодятся для Арча Оболера, она встала как вкопанная, хотя никуда не шла до этого. А кто это? спросила она, кажется, почти яростно, Режиссер «Дьявола Бваны». Она, не сходя с места, наклонилась, подобрала снимки с пола и с кровати, убрала в шкаф и исчезла в ванной, бросив: Не уходи никуда, прежде чем закрыть за собой дверь. Потом она вышла. Прошло, наверное, минуты две или три, но в воспоминании она вошла и вышла почти одновременно. Голая. То есть в черных трусиках, но и только. А теперь? с вызовом спросила она и двинулась ко мне на цыпочках, выпятив грудную клетку и откинув назад руки и плечи, наверное, подсмотрела жест у Джейн Мэнсфилд, но мне даже не стало смешно, потому что напротив меня (и против меня) была красота, которую можно увидеть, потрогать, услышать, понюхать и вкусить всеми чувствами: увидеть руками, услышать губами, вкусить глазами, понюхать порами кожи: Настоящие они или поддельные? спросила она. Чей-то голос взволнованно произнес, Они театральные, и голос этот принадлежал не мне: я повернул голову, мы повернули голову и увидели на пороге Лауру, которая в одной руке держала круглую коробку, а в другой — ладошку маленькой светленькой некрасивой девочки, ее дочки.
Открывая дверь нового дома Ливии, я вспоминаю другую, закрывающуюся, дверь и беспомощную, вульгарную фразу Лауры, поразительно драматичную из-за внезапно ледяного тона, В следующий раз дверь закрывайте, то, как она ушла, и неизменное безразличие ко всем моим звонкам, попыткам ее увидеть, дома или на телевидении, и вежливую отчужденность, в которую вылились наши отношения, где Привет и Как дела и Ну давай, пока заменили все прежние жаркие нежные слова — слова любви? О-о-о, кого мы видим, сказала Ливия, Миртила смотриктокнампришел, куда-то в спальню и сама ушла туда же, оставив распахнутыми обе двери, — из одежды на ней были только брюки, — и, садясь за туалетный столик, бросила мне, Проходи, Арсен, располагайся, я сейчас, а сама разглядывала меня в зеркале и красила губы с той же тщательностью и точностью и мастерством, с которой, судя по репродукциям, Вермеер выводил голландские рты, хотя, может, одежды было меньше, в смысле, на Ливии, не на Вермеере и не на женщинах с его миниатюр. Голос из ванной выкрикнул, Иду! вышло очень похоже на «пли!», потому что дверь тут же распахнулась и появилась Мирча Элиаде, Мирта Секадес, для вас и для рекламы и для друзей просто Миртила всухую, голая, да, и она тоже, нагишом, и сказала, Ах это ты, Арсен, узнав, извини, не знала, что ты тут, вернулась в ванную и, не закрывая двери, взяла халат (прозрачный) и снова вышла в чем мать родила и начала вдевать влажные от жары и после душа руки в белые в голубой цветочек рукава. Она не запахнула халат, а принялась шарить в шкафу/на туалетном столике/в аптечке в ванной/в чемоданах на полу/в шкафу в гостиной/на кухне/в холодильнике и чуть что подходила к дивану, где сидел я, выглянуть в окно, не собирается ли дождь. Ну вот, опять сегодня не одеть плащ, блин, сказала она мне, Ох извини, Арсен, но меня это ТАК бесит. Даже времен года нормальных и тех тут нет. Ливия поднялась, вышла в ванную и, осторожно сбрызгивая накрашенное лицо, сказала, Она-то сама с севера, из Канады (Драй, знаешь такую). Миртила вынырнула из-под чемоданов с голубыми брючками в одной руке и белыми босоножками без каблуков в другой, Ну допустим, я из Которро, ну и что теперь, времен года-то все равно нет, она надевала трусики и а тебе Ливия прекрасно известно женщина чтобы была элегантной сбросила бледно-голубые банные тапочки и сунула ноги в босоножки, не умолкая, так надо-то, чтоб хоть зима и лето были Ливия разразилась оглушительным хохотом. Нет, Арсен, ты послушай, как она говорит, а еще дикторшей хочет стать, заметила она, поправляя (застегивая) лифчик на спине Нужно, чтобы, по крайней мере, учись, детка, а Мирта села за туалетный столик, Нужно там или надо, должна же элегантная женщина выгуливать свой градероб Только в наморднике подумал я а в этой говенной стране обернувшись ко мне Прости ради бога Арсен обернувшись к Ливии и того нельзя встала и прокричала в окно И того нельзя громче Ничего тут мать вашу нельзя и снова упала за столик и взглянула на меня Извини правда но у меня уже вот здесь вот это все стоит и подняла длинную узкую руку и дернула себя за прядь соломенных, сто, тысячу раз перекрашенных волос, уже мертвых, мумифицированных белой краской, настоящей, металлической, минеральной платиной: настоящие волосы Фальмера.
- Ящер страсти из бухты грусти - Кристофер Мур - Современная проза
- О бедном гусаре замолвите слово - Эльдар Рязанов - Современная проза
- Человек из офиса - Гильермо Саккоманно - Современная проза