яруса выстроились койки. Организовано все было великолепно, хотя четырех врачей, шести медсестер и примерно четырнадцати санитаров явно не хватало для ухода за четырьмя сотнями раненых. С двух часов этого дня и до семи вечера следующего, пока корабль не причалил в Англии, никто из медицинского персонала не прекращал работу. Всю ночь медики осматривали пострадавших, перевязывали раны, переливали кровь и плазму, вводили успокоительные, опиаты, кислород и все остальное – а еще оперировали. Лишь один солдат умер на этом судне – он попал на борт в безнадежном состоянии.
Рассказать о раненых тяжело, слишком много их было, и беседовать было некогда, нас занимали другие дела: накормить их, ведь большинство не ели уже два дня; разрезать обувь и одежду; дать воды; найти кого-то из медсестер и санитаров, работавших как черти, чтобы позвать к койке пациента, которому резко, внезапно стало хуже; следить за бутылками с плазмой; зажигать сигареты и подносить тем, кто не мог двинуть рукой… Казалось, целые часы уходят на то, чтобы влить горячий кофе через носик кофейника в рот, который едва показался сквозь бинты.
Но раненые разговаривали между собой, и со временем мы их запомнили – по лицам и ранам, а не по именам. Это были потрясающе стойкие мужчины. Те, кому было так больно, что все, чего они на самом деле хотели, – отвернуться к стене и рыдать, улыбались. Те, кому нужно было напрячь все силы, чтобы просто выжить, умудрялись шутить. И все они приглядывали друг за другом, приговаривали: «Дайте этому красавчику попить воды» или «Мисс, видите вон того рейнджера, ему что-то нехорошо, не могли бы вы подойти к нему?» По всему кораблю солдаты спрашивали о других солдатах, называли их имена, с тревогой интересовались, на борту ли они и как у них дела.
На койке у стены лежал очень молодой лейтенант. Его сильно ранило в грудь, лицо – белое как мел, он не двигался. Вдруг он приподнялся на локте и уставился прямо перед собой, будто не понимая, где находится. В его глазах был ужас, но он молчал. Позже все-таки заговорил. Его ранило в первый день, он отлежался в поле, а потом дополз обратно к нашим позициям под огнем немцев. Теперь он понял, что на койке позади него лежит немец, тоже тяжело раненный: в грудь, плечо и ноги. Лейтенант, этот мальчик с нежным лицом, сказал очень тихо, потому что говорить было трудно: «Мог бы двигаться – я б его убил». После этого он надолго замолчал; ему дали кислород, а затем прооперировали, чтобы он мог дышать.
Парень, лежавший за ним, был австрийцем девятнадцати лет. Он год воевал в России и полгода во Франции; дома за это время он был шесть дней. Когда его только подняли на борт, я думала, он умрет, но ему стало лучше. Ранним утром он спросил, обменивают ли раненых пленных, попадет ли он когда-нибудь домой? Я ответила, что не знаю о таких договоренностях, но, как он видит, бояться ему нечего.
– Да, да, – ответил австриец. Затем он сказал: – Так много раненых, все раненые, все хотят домой. Зачем мы вообще воевали друг с другом?
Глаза его наполнились слезами – возможно, потому что он принадлежал к столь чувствительной нации. Из всех немецких пленных, подобранных госпитальным судном, только он отреагировал на творящуюся катастрофу как нормальный человек.
У американца на той же палубе в голове зияла такая ужасная рана, что его никто не трогал. Помочь ему никто не мог, любое прикосновение сделало бы только хуже. А на следующее утро он пил кофе. Глаза его казались очень темными и отстраненными, как будто он побывал далеко-далеко, так далеко, что лишь чудом вернулся. Морщины усталости и боли испещрили его лицо, но когда его спросили, как он себя чувствует, он ответил, что все в порядке. Больше он ничего не говорил, ни о чем не просил и не жаловался. Возможно, он тоже будет жить.
На следующей палубе лежало много удивительных и прекрасных людей, которых ранило не так тяжело, так что говорили они больше. Все разговоры профессиональные: где они высадились, в какое время, какое сопротивление встретили, как выбрались, когда и как их ранило. Они болтали о снайперах, особенно о женщинах-снайперах: непонятно, откуда взялся этот слух, но все в него верили. При высадке с этими солдатами не было французских офицеров, которые могли бы переводить, и американцам было никак не понять жителей нормандских деревень. Двое мужчин думали, что их настойчиво приглашают в дом одной старушки на ужин, а на самом деле их предупреждали о снайперах на чердаке. Каким-то чудом они успели об этом догадаться. Французы повергли их всех в полное недоумение. То же самое они испытали, когда услышали, сколько в Нормандии еды; никто не помнил, что Нормандия – один из крупнейших сельскохозяйственных районов страны. Они сочли, что девушки в деревнях удивительно хорошо одеты. Все было странно и удивительно: сначала эти смертоносные, мрачные пляжи, а потом деревни, где их встречали с цветами и печеньем, но частенько можно было нарваться на снайперов и мины-ловушки.
На одной из коек лежал семнадцатилетний французский парнишка, его ранило в спину осколком снаряда. Он жил и работал на земле своего отца, но, по его словам, немцы, уходя, сожгли их дом. Двое американских парней, расположившихся на койках рядом, беспокоились за него. Их тревожило, что он испугается – гражданский, еще и совсем один, страдает от боли, не знает английского и его везут в незнакомую страну. Они не обращали внимания на свои раны – у одного размозжено колено, у второго плечо, – только переживали за этого маленького француза. А он держался очень мужественно и молчаливо, не жаловался и никак не выдавал свою тревогу, хотя она отражалась в его глазах. Его семья осталась там, в зоне боевых действий, он не знал, что с ними случилось и увидятся ли они хоть когда-нибудь. Американцы говорили: «Вы скажите этому парню, что он солдат получше, чем Хайни[43] на соседней койке».
Этот Хайни нам не нравился, ему было восемнадцать, и он оказался самым требовательным представителем расы господ на борту. В конце концов случился небольшой скандал, когда он сказал санитару, чтобы тот переложил его, поскольку ему было неудобно, а санитар отказал, потому что у него пойдет кровь, если его переложить.
Когда я ему это объяснила, немец сердито сказал:
– И долго мне еще лежать здесь, страдая от боли, в таком жалком положении?
Я спросила санитара, что ему перевести, и тот ответил:
– Скажите, что на этом корабле есть много отличных парней, которым хуже и тяжелее, чем ему.
Американские солдаты на койках вокруг устало сказали:
– Ну Хайни дает, – а потом стали вслух размышлять, как теперь найти свои старые подразделения и как скоро они получат почту.
Когда наступила ночь, санитарные катера по-прежнему кружили у берега в поисках раненых. Кто-то с танконосца крикнул, что видели примерно сотню где-то в воде. Нужно было попытаться поднять их на борт до начала ночного воздушного налета и до того, как их израненные тела начнет пожирать холод. Но подойти к берегу, не видя и не зная здешних вод, – дело непростое и медленное. Два человека из команды катера, вооружившись баграми, свесились через борт и вглядывались в черную воду в поисках препятствий, затонувших машин, мин – багры они держали наготове, чтобы оттолкнуться от песка, когда мы подойдем совсем близко к берегу. Приливы и отливы не облегчали задачу: когда вода уходила, раненых приходилось тащить к санитарным катерам на плечах, а во время приливов эти лодки, как и другие суда, иногда садились на мель и застревали.
В конце концов мы перебрались на бетонную десантную баржу, стоявшую недалеко от пляжа Easy Red. На этом участке санитарный катер не мог подойти достаточно близко к берегу, чтобы как-то помочь, поэтому мы высадились, а катер отправился дальше – искать подходящее место, чтобы встать на якорь. По пояс в воде мы выбрались на берег, договорились, что подберем раненых на этом участке, перенесем на борт