в самом деле! Здесь есть все, о чем я пишу, и куда больше. Потребуется особый путеводитель, который расскажет вам об одних только современных достопримечательностях. А что насчет новых туристов – солдат? Как вам узнать что-то о двадцати народах и национальностях, которые сражаются в Италии на стороне союзников? Как вы узнаете обо всем, что они сделали, увидели, почувствовали, пережили? Некоторые из них после войны напишут об этой кампании, и это будет хорошая литература. Но, наверное, до конца их смогут понять лишь те, кто там был.
Мы с водителем джипа ехали в Сан-Элиа, когда-то небольшой город, который теперь превратился в разбомбленную груду камней. Там работают два французских пункта первой помощи. Они размещены в грязных подвалах с прекрасными толстыми стенами. В остальном от городка нет никакой пользы; это просто точка на карте, через которую идут войска и транспорт и которую немцы бомбят, когда находят это целесообразным.
На другой стороне реки Рапидо, напротив Сан-Элиа, располагается Бельведер, мрачная серая гора, захваченная французами. Если французы что-то взяли, их уже оттуда не выбить, и сейчас в горах тихо. В атаку тогда пошел большой отряд, и хорошо если каждый пятый вернулся, но французы теперь удерживают эту гору, и это именно то, что им нужно. Потому что каждая гора, какой бы ценой она ни досталась, приближает их к дому.
Французы пробивают себе дорогу домой и ни на что не жалуются. Они знают, что делают, и делают это превосходно. Они бьются за честь Франции: для каждого из них это не просто слова, как вы можете подумать, а личная несокрушимая гордость. А еще они бьются за то, чтобы вернуться домой, в страну, очищенную от немцев. Домой – на родную улицу, в свой дом, к любимым, которых не видел так долго, слишком долго. Домой – к прекрасному небу и земле Франции.
Нет ничего хуже, чем война в итальянских горах, когда ты постоянно атакуешь высоты, удерживаемые надежно укрепившимися и хорошо обученными войсками противника. В горах никто не поможет пехоте: немцы, окопавшиеся в каменных склонах скал, выдержат самый сильный артиллерийский обстрел, а танки применить невозможно. В итоге все сводится к битве французского мужества против немецкого, французской решимости против немецкой. И французы добиваются своего.
Водитель джипа был из compagnie de ramassage, что буквально означает «рота подбора». Задача его подразделения – собирать раненых на склонах гор, спускать на носилках вниз и везти в госпитали по серпантинам. Даже если бы эти дороги никто не обстреливал, ездить по ним все равно было бы опасно. К тому же в этих горах обычное дело – нести раненого десять часов, прежде чем доберешься до дороги и санитарной машины. Нынешний штаб роты водителя располагался в одном из подвалов Сан-Элиа. На въезде в город мы на максимальной скорости проскочили две опасные точки – всегда есть места, о которых точно знаешь: их обстреливают; есть и те, неприятно удивят.
У входа в пункт первой помощи стояла санитарная машина. Рядом, на покрытом соломой полу, спали носильщики. Внизу, в темном каменистом проходе, располагалась комната, где работал врач. На импровизированном операционном столе лежал солдат с Мартиники – с красивым лицом и кожей цвета какао. Его глаза были ясными, и хоть он молчал, во взгляде читалось странное, почти птичье любопытство. В другом конце комнаты на стуле сидел светлокожий солдат, он не двигался и смотрел на своего друга. По очертаниям тела под одеялом было видно, что у мартиниканца осталась одна нога. Этих двоих привезли сюда только что.
Они ремонтировали телефонную линию вблизи Рапидо, когда рядом рухнул снаряд. Один осколок пробил французу левый глаз, другой почти отрезал мартиниканцу ногу. Ослепший мужчина наложил товарищу жгут из телефонного провода, чтобы остановить кровотечение, а затем, поскольку оторванная нога висела лишь на коже и сухожилиях, ампутировал ее складным ножом, отнес раненого на дорогу и пошел искать помощь.
Мартиниканец все повторял на своем мягком старомодном французском: «Я очень люблю своего друга, но не стоило ему отрезать мою ногу».
Одноглазый солдат отказывался от лечения, пока не убедился, что о его товарище как следует позаботились, и только потом согласился на укол морфия. С глазом уже ничего не поделать, его надо удалить полностью, а это придется делать уже в госпитале.
Больше раненых не было, поэтому врач, офицер транспортной службы и я спустились в жилое помещение – очень холодную комнату в другом подвале. Часть грязного пола застелили старыми дверьми, чтобы защитить от сырости матрасы, на которых спали. Еще там был стол с мраморной столешницей, еле работающая железная печка, две керосиновые лампы, четыре шатких стула, пианино с досками вместо ножек, радио, семейство мышей, пронизывающий запах сырости и все те же славные толстые стены.
Мы пили из бутылки итальянский коньяк, напоминавший смесь духов с бензином, и ждали ужина. В городе находился американский майор от союзного военного правительства со своим помощником. Они эвакуировали все гражданское население и утром должны были отправиться в другую деревню, но сегодня собирались посидеть вместе с нами. Ожидалось, что они приедут до начала вечернего обстрела.
Мы включили по радио швейцарскую волну, чтобы узнать, что происходит в Кассино, в семи километрах от нас, а потом настроились на Берлин, чтобы услышать, что передают немцы. Там объявили, что теперь будут играть музыку гренадерского полка, сражающегося на итальянском фронте. Речь шла о немецких солдатах, засевших в двух километрах от нашего подвала.
– А неплохая музыка, – сказал офицер транспортной службы, – если не считать всего этого «бум-бум-бум», которое они так любят.
Наконец приехали два американца, их тепло встретили. Вечерний обстрел начался, когда мы ели наши пайки. Французский врач рассказал американскому майору, что видел в церкви три трупа гражданских, а майор ответил: «Боже мой! Неужели они все еще там? Как ужасно, что итальянцы не хоронят своих». Двадцатилетний солдат, помощник майора, сказал, что собирается написать книгу под названием «Моя жизнь под прицелом». Французы тут же вспомнили замечательную американскую книгу, которую когда-то читали, она называлась «Джентльмены предпочитают блондинок», и они покатывались со смеху, пока пересказывали друг другу все шутки оттуда.
Потом пришел солдат и сказал, что кто-то подорвался на мине в поле вблизи Рапидо, и офицер транспортной службы отправился за раненым. Через некоторое время американцы пошли домой. Снаряды все время попадали в сад возле дома, где они квартировали, но еще ни разу не поразили само здание, и американцы рассчитывали, что такой порядок вещей сохранится и впредь.
Доктор сказал, что ситуация с минами просто ужасная; из-за них теперь никому не разрешалось ходить в поле за ранеными – однажды семь человек погибли, пытаясь вытащить одного. Да, пожалуй, хуже мин ничего не было. Теперь приходилось заарканивать раненых веревкой и тащить их обратно на проверенную, безопасную землю.
– Подумайте вот о чем, – сказал врач, – ведь еще долгие годы после этой войны по всей Европе люди будут умирать на таких полях; мужчины, которые сеют пшеницу, дети за играми. Это ужасно. Все, что связано с войной, слишком ужасно, чтобы думать об этом.
Через некоторое время вернулся офицер транспортной службы и сказал, что человек, за которым он выезжал, умер.
В ту ночь я лежала на своей койке, слушала писк мышей и разрывы снарядов и думала о французах в Италии. Невозможно описать тяготы их жизни; это заняло бы слишком много времени, и слова ничего бы не передали. Они все время едят одну и ту же пищу, всеми ненавидимые пайки; они всегда мерзнут; часто вымокают до костей; отдых им не светит. Они видят, как умирают их товарищи, и знают, что все они – расходный материал, а заменить их некому.
Я помню мертвую девушку – шофера санитарной машины, светловолосую, с аккуратной прической. Она лежала на кровати в палаточном госпитале, руки скрещены на траурном букетике, казалось, она просто спит. Она была убита на дороге под Сан-Элиа, и ее подруги, другие француженки, водившие санитарные машины, пришли отдать